— Имейте же разум! — в последний раз попыталась урезонить его Людмила Николаевна.
Она понимала, что разговор бесполезен, что унтер решил показать свою власть над беззащитными женщинами, что они будут лишены этих последних удобств и их интимная жизнь будет выставлена напоказ уголовному миру. Петрова плакала, неумело вытирая слёзы тыльной стороной ладони. Марфа, соседка, пыталась выступить с защитой, но испугалась кулака унтера. А тот всё бушевал, раскачиваясь на тупорылых носках нечищеных сапог:
— Значит, запрещаю… Навсегда. — Волосатая рука намотала ситцевую занавеску, потянула.
Людмила Николаевна отвернулась. Но занавеску унтер сорвать не успел. С верхней полки с грохотом скатился человек. Огромный. Всклокоченный. Лицо заросло густыми вьющимися волосами. Взгляд чёрных глаз диковатый. Каторжник, закованный в ручные и ножные кандалы. Загремели, застучали цепи. Человек шагнул к унтеру. Ба, да унтер ему лишь до пояса! Скрытая сила чувствовалась в его огромном теле, жгучая ненависть в чуть прищуренных глазах. Людмила Николаевна вздрогнула. Знала, что за каторжником значилось пятое убийство. Пятое… Он был на редкость неразговорчивый. Лежал на верхней полке и, подложив руку под небритую щеку, дремал. Арестанты, наслышанные о славе его, побаивались, обходили с какой-то робкой почтительностью. Конвой также не допускал столкновений — его дикий нрав хорошо им был известен. Даже при передаче партии, когда кобылку — партию арестантов — пересчитывали и приходилось долгими часами мокнуть под дождём, когда уголовные, обмениваясь солёными словечками, под смех и шутки переходили с одной стороны на другую, бородатый каторжанин поражал угрюмостью. Как медведь в цепях, окидывал он свирепым взглядом кобылку, и грохот замолкал. Конвой прерывал счёт и с проклятиями в который раз начинал комедию сначала. Солдаты были в арифметике не больно сильны, вот и происходили извечные пререкания, свидетелями которых становились арестанты. Да и как не смеяться, если в одной и той же партии то не хватало пятнадцати человек, а то появлялось два десятка лишних…
— А, щучья кость, узнаёшь? Дух проклятый… Почто измываешься?! — Каторжник кричал, наполняя могучим голосом вагон. — Змеендравный гадёныш… Всё наперекор да людям в укор! Сам злее злого татарина, а крестом куражишься! Балуешь, пёс паршивый… — Он дрожал от ярости. — Сердце у меня злокипучее! Унтер с лукавым водились, да оба в яму провалились…
Унтер сжался. На лице испуг. Хмель прошёл. Солдат широко перекрестился. Людмила Николаевна стала опасаться за дальнейшее. А каторжник врос в заплёванный пол, словно могучий дуб, и ревел:
— По-ре-шу!.. Давно на гада зуб имею…
Людмила Николаевна перехватила умоляющий взгляд унтера.
— Уходите-ка от греха, унтер! — сказала она с тревогой.
Первым скрылся солдат, за ним унтер, а бродяга кричал, заглушая стук колёс:
— По-ре-шу!.. По-ре-шу…
Дом за Невской
В дверь постучали. Старая женщина перекрестилась. Настороженно оглядела комнату. Всплеснула руками. Выхватив из-под клеёнки паспорт, повертела и, засунув в корзину, прикрыла нитками. Потуже затянула узел платка. Прихрамывая, прошла в сени.
— Слышу… Слышу… — Старческий голос задрожал: — Кого несёт нелёгкая?
— Отопри, бабка! — повелительно прокричали из-за двери.
— Ась?..
— Отпирай, старая!
— Может, ты разбойник… Ишь как ломишься… — Женщина суетливо рассовывала листовки в мешки с картошкой. — Я одинокая, вдова я, жильца и того дома нет.
За дверью слышалось дыхание людей, шарканье сапог и звон шпор.
— Открой, Кузьминична, телеграмма, — прошепелявил неуверенный голос.
— Никифор! Почто сразу не отозвался? — Старуха сняла крюк, отодвинула задвижку. — Телеграмма… Знамо дело…
Дверь резко дёрнули, и старуха не удержалась, упала. В сени ворвались городовые. Поднявшись, женщина присела на широкую лавку, потёрла ушибленное плечо. Глаза с укором смотрели на дворника:
— Эх, Никифор… Телеграмма. Пфу.
— Так приказали, Кузьминична… — Дворник с опаской кивнул на унтера и поставил ведро, опрокинутое городовым.
Унтер, хлюпая сапожищами по воде, вбежал в горницу. Осмотрелся. Квартира небольшая, из двух комнат, таких квартир много за Невской заставой. Низкая, с дешёвенькими обоями. На окне клетка с чижом.
— Хозяйка! — Унтер воинственно громыхал шашкой.
— Я хозяйка, — с достоинством ответила женщина, едва переступая ногами. — Не кричи громко; недавно старика схоронила.
Кузьминична указала на портрет в чёрной раме с бумажной розой. Да и сама в глубоком трауре и с печальными глазами.
— Святая правда, господин офицер. — Дворник перекрестился.
Унтер снял фуражку и так же размашисто перекрестился. Покрутил усы и спросил:
— Постоялец Сусский где проживает?
— Здесь, батюшка… Здесь… Это и Никифор подтвердит.
— Знамо, здесь, — ухмыльнулся унтер. — Если не знали, то и не пришёл бы. — Помолчал и с сердцем закончил: — До чего же бестолков народ… В этой комнате или в другой?
— Пожалуйте, батюшка. — Старуха толкнула дверь, скрытую ситцевой занавеской. — Жилец он аккуратный, за фатеру платит справно. На заводе их уважают.
— К плохим не ходим, мать, — хохотнул унтер и подмигнул городовому: — Обыщи комнату, да получше. Стены простучи!
Женщина направилась следом за городовым, но унтер остановил. Сел на венский стул, поманил пальцем.
— Ты мне, сынок, словами говори. Я тебе не только в матери, а в бабки гожусь. Сам развалился, как барчук, а старую на ногах держишь! — Кузьминична ворчливо закончила: — За человеком пойду: в комнате чужие вещи, долго ли до греха. Отвечать за всё мне одной, вдовой, кто-то теперь защитит…
Кончиком платка она вытирала слёзы. Унтер смущённо кашлянул, но приказал:
— Сидоров, приступай! Ференчук, займись сенями да сарай не забудь! — И, увидев, как неодобрительно поджала губы старуха, пояснил: — Обыск, значит, по всей форме…
Старуха скрестила худые руки, запричитала:
— Нету моего заступника, нету моего кормильца!..
— Не убивайся, мать! Кормильца не вернёшь… — Унтер смягчился: — Плачь не плачь, а все там будем… Когда постояльца последний раз видела? Не устраивает ли собраний? Не говорит ли о политике?
— Бог с тобой! Когда ему о политике толковать — от зари до зари на заводе, а в праздник норовит мне подсобить: то дровишек наколет, то воды принесёт, то на Неву бельё оттащит пополоскать. Живу-то стиркой на чужих людей. Постоялец старость уважает, он бы не заставил стоять вдовую — стульчик бы придвинул.
Унтер заметно рассердился:
— Садись, старая, конечно, в ногах правды нет! Только расскажи, кто с ним дружбу водит. Может, какие недозволенные речи о государе императоре слышала…
— Да никто к нему не ходит. С ребятишками в лапту играет на праздниках… Обожди, голубчик, запамятовала: приходил мастер Пётр Иванович, просил постояльца в церковном хоре петь. — Старуха торжествующе посмотрела на унтера. — Разве плохого человека пригласят в церковный хор?
— Может, ночами книги читает да при закрытых ставнях?
— Нет, больно поспать любит. Да и так сказать, от работы косточки ноют — постой-ка целый день у станка! Мой покойник, царство ему небесное, бывало, как придёт домой, так сразу в постель — мочи нет… А был посильнее жильца. Ох, ох, завидный мужчина, собой красавец, и силушкой бог не обидел. — Старуха закрыла глаза и восторженно закрутила головой.
— Ты о покойнике не думай. — Унтер крякнул и, насупившись, добавил: — Лучше расскажи всё, что знаешь о своём постояльце Сусском.
— Хорошо, батюшка. Очень они селёдочку любят, только вымоченную. Беру у купца Семёнкина на грош пару. Замочу в тёплой водичке ту, что пожирнее, — старуха говорила важно, — не в холодной, как все, а в тёпленькой. Они придут с завода и сразу за селёдочку. А меня-то как благодарят…
— Ладно, ладно, бабка! — Унтер поднялся и раздражённо прекратил допрос.
Кузьминична прошмыгнула за унтером в комнату, занимаемую постояльцем. Городовой, толстый и неповоротливый, лежал под кроватью и пытался достать сундук. Унтер подал ему кочергу, тот, зацепив сундук за ручку, вытянул. Сбили замок и распахнули крышку, обклеенную изнутри пёстрыми картинками, как у большинства мастеровых. Вытащили чёрную пару, пахнувшую нафталином, зашарили по карманам. Потом рубашку, полотенце. Хотели выломать дно у сундука, но старуха подняла такой крик, что отступились, благо подозрительного ничего не обнаружили. Простукивали стены дома, отыскивая тайник. Раскачивался абажур из цветной бумаги, кричала старуха… Пытались крючьями поднять половицы — Кузьминична легла на пол и заголосила.