— Вон, вонючка! — ревёт верзила в поношенном берете. Он кричит, покраснев от натуги, и, словно в мишень, кидает в несчастного тухлые яйца. — Вонючка!

Осыпаемый насмешками и свистом, мим с ужасом смотрит на толпу. Вот она, слава! Хозяин почти насильно уводит мима. Теперь на маленьком пятачке-сцене его дочь. В коротенькой юбке и трёхцветной кофте. В руках трёхцветный флаг. Взмахнула рукой и сильным голосом запела:

О Франция, мой час настал: я умираю!
Возлюбленная мать, прощай: покину свет,
Но имя я твоё последним повторяю.
Любил ли кто тебя сильней меня? О нет!
Я пел тебя, ещё читать не наученный,
И в чае, как смерть удар готова нанести,
Ещё поёт тебя мой голос утомлённый.
Почти любовь мою — одной слезой. Прости!

Теперь в кабачке тихо. Слушают с жадностью, ловят каждое слово. Песни Беранже обрели новое рождение. Их поют всюду — в кафе, на улицах, в полках. Война и смерть — сёстры. Вот почему так созвучны эти песни сегодня, вот почему такая сторожкая тишина.

Я вижу, что лежу полуживой в гробнице,
О, защити же всех, кто мною был любим!
Вот, Франция, твой долг смиренной голубице,
Не прикасавшейся к златым полям твоим.
Но чтоб ты слышала, как я тебе взываю,
В тот час, как бог меня в иной приемлет край,
Свой камень гробовой с усильем поднимаю…
Рука изнемогла, он падает… Прощай!

Певичка поклонилась, победно взмахнула флагом и убежала. Публика ревела. Неистовствовала. Певичке простили и сиплый голос, и дешёвую манеру исполнения, и даже конфетную внешность — драматизм песни, столь созвучный чувствам, и настроениям, искупал всё.

— Браво! Бра-во! — кричал моряк, подкидывая берет с пёстрым помпоном. Правой рукой он крепко обнимал подружку.

— Слава Франции! — Голос упал и вновь затрепетал от сдерживаемых слёз: — Слава!..

Кричали по-русски. Людмила Николаевна оглянулась. Да, конечно, человек был из русских эмигрантов. Петров, студент-эмигрант из России. Тщедушный. В очках с толстыми стёклами. Он сидел за столиком с волонтёрами и с упоением скандировал:

— Сла-ва!.. Сла-ва!..

Соседи Петрова подняли стаканы и, разбрызгивая вино, потянулись к нему, чокнулись. Петров расцеловался со своим соседом троекратно и, поправляя дрожащими руками очки, что-то возбуждённо и быстро заговорил.

«Он-то почему счастлив? Франция вступила в войну, — недоумевала Людмила Николаевна. — От голода еле ноги таскает. Живёт на пособие из партийной кассы. Постоянной работы нет, всё подёнщиной пробивается. Уму непостижимо!» — Людмила Николаевна с надеждой посмотрела на часы. Скоро восемь. Значит, Луиза закончит смену и через двадцать минут будет здесь. Она не любила этот бойкий кабачок, но он был ближайшим к фабрике, и Луизе после работы казалось самым удачным встречаться здесь.

Для Людмилы Николаевны вновь наступили дни подполья. Бегала по Парижу, устанавливала связи с наборщиками, писала листовки, договаривалась о печати. Вновь подшивала потайные карманы на пальто, чтобы переносить нелегальную литературу. Здесь уж ей не было равных — опыт российского подполья не пропал даром. Таскала литературу в бельевых корзинах, в почтовых сумках, в шляпных коробках. Она помолодела, подобралась и, как пловец, кинулась в бурное море. Опасность рождает силы, да и французской полиции далеко до русского сыска. Правда, за антивоенную пропаганду для политэмигрантов предусмотрены большие строгости. Время военное, но борьба есть борьба! Да, риск большой — по любому поводу вас могут объявить немецкой шпионкой. Жила она в Латинском квартале в бедной квартире. Работала в частной мастерской, где шили солдатское бельё. По лекалу обводила мелом грубую бязь. Конечно, можно было найти работу получше. Но здесь, в мастерской, одни женщины. Далёкие от политики, замученные нуждой. И опять шли беседы, и опять рассказы о русской революции. Хозяйка стала коситься на столь говорливую работницу, но уволить не решалась — женщины любили русскую. Да и непонятно, что происходило в стране: музыка, проводы волонтёров, а жёны, дочери в трауре на панели? Кто знает: кто прав, кто виноват…

— Людмила, милочка! — Запьяневший Петров пробрался, поминутно извиняясь, к столику Людмилы Николаевны. — Какая встреча! И в такой торжественный день! — Петров счастливо улыбнулся и с чувством пожал руку.

— А что за торжество?

— Как, вы не знаете! Меня приняли волонтёром. Я завтра ухожу на фронт! — Петров, довольный, плюхнулся на стул. — Собрал друзей и вот гуляю, как рекрут в России.

— Волонтёр?.. Не ожидала от вас такой глупости.

— Патриотизм вы называете глупостью? — рассердился Петров. — Как говорили римляне: «Не молчи, если говорить обязан…» Да, да, обязан!

— Обязаны стать пушечным мясом? Защищать шовинистическое правительство? Да где тут здравый смысл, не говоря уж о партийности! — возмутилась Людмила Николаевна. — Подумали ли о смысле этой войны? Вы — русский политэмигрант!

— Именно потому и иду на фронт. В России меня, как, впрочем, и вас, ждала каторга. С риском для жизни мне удалось бежать, и вот уже третий год я свободен… Свободен! Не на каторге в кандалах, а в прекрасной Франции!

— Без работы и куска хлеба! — мрачно парировала Людмила Николаевна.

— Деньги? Работа? — Петров до боли сжал крепкие руки. — Как часто я мечтал о куске хлеба, о котором вы изволили столь справедливо заметить. Но что делать? Не всем этот проклятый кусок хлеба дан в наш просвещённый век. Скажете о благоразумии? — Петров, не дождавшись ответа женщины, с болью заметил: — «Справедливость с благоразумием многое может», как учили нас в гимназии. — Петров вновь беспомощно улыбнулся и, словно подведя черту, взмахнул рукой. — А посему долой благоразумие и да здравствует риск!

— Вы не можете с такой безответственностью относиться к своим поступкам! — сердито сказала Людмила Николаевна, в глубине души надеясь образумить собеседника.

— Я перестану вас уважать, дорогая, коли не прекратите эти благоглупости. Конечно, женщин в армию не берут — мы в просвещённой Франции, но понимать наши порывы вы обязаны, чёрт возьми! — уже требовательно закончил Петров. — Вы же не трусиха. Умница… Неужели даже Плеханов вас не убедил?

— Плеханов… Слушать Плеханова горько. В эти тяжёлые дни он глубоко не прав, не понял и не разобрался в обстановке…

— Ха… Ха… Это Плеханов-то? «Будь я помоложе, я сам взял бы в руки винтовку и пошёл бы защищать высшую культуру Франции против низшей культуры Германии». Это говорит Жорж! — Петров прищурил светлые глаза и, явно подражая Плеханову, нравоучительно закончил: — Когда ваши маменьки и папеньки ещё ходили под стол пешком, он, Плеханов, уже был марксистом… Мне импонирует Плеханов… Да и да…

— И всё же слова его, а вернее, ошибочная позиция — плод непонимания… Война захватническая, грабительская, а Плеханов призывает голосовать в Государственной думе за военные кредиты! Это позиция последовательного марксиста? А это, с позволения, теория: коли Россия не победит в войне Германию, то задержит своё экономическое развитие? А требования прекращения классовой борьбы и гражданского мира в стране? — Людмила Николаевна угрюмо сдвинула брови. — Отказываюсь я понимать Плеханова. Образован, умён, а попахивает махровым шовинизмом…

— Любовь к родине просто называть шовинизмом. Беранже почему-то не стыдился говорить о любви к родине как о единственной страсти жизни. — Петров уныло долил вино в стакан. — Плеханов влюблён во французскую культуру и хочет спасти её от разрушения пруссаков. Что в этом плохого? Он призывает и нас, русских эмигрантов, идти волонтёрами ради спасения этой культуры. Кстати, русские волонтёры приняли декларацию от имени «русских республиканцев». Читали?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: