По предложению Данилова они прилегли часика на три-четыре: ночь-то предстояла бессонная. Под шум дождя Воронков задремал, угретый шинелью, но спалось плохо, — будоражило предстоящее. То снились гибкие, мягкие, нежные руки Оксаны, то харя лесной колдуньи, или ведьмы, или войны, то пустая госпитальная койка, предназначенная ему, лейтенанту Воронкову, то брат Георгий, маленький, вихрастый, из детства, но который после смерти стал для него Георгием Борисовичем, хоть и вспоминался ребенком. Он часто пробуждался, прислушивался: дождь шумел по-прежнему.
В последний раз разбудило видение — словно гвардии старшина Георгий Борисович Воронков гибнет на глазах у старшего брата, не могущего ничем помочь: тлеет одежда, трещат, сгорая, кудрявые волосы, лопается кожа и покрывается обугленной пленкой дорогое, родное лицо. Унимая колотящееся сердце, Воронков огляделся: Данилов посапывал, подложив под щеку сложенные подушечкой руки, как-то по-детски спал солдат, на счету у которого двадцать три фашиста. Вояка! Орел! А сон привиделся страшный, в своей реальности и неотвратимости страшный, ибо приходилось видывать, как вытаскивали танкистов из подбитых, подожженных машин, — тлели комбинезоны, с треском сгорали волосы, лопались глазные яблоки, обугливалась кожа. Ну а если в танке рванут боеприпасы и горючее?
Воронков вытер сухие глаза рукавом — будто слезы вытер, протяжно вздохнул. В землянке тихо, и вне землянки — тишина. Дождь не барабанил. Кончился? Похоже. Это то, что нужно. При хорошей видимости успешней будет и охота. Охота на двуногих зверей. Хищное, опасное зверье надо уничтожать. Без пощады и без промаха. Как знатный снайпер Семен Данилов.
Якут словно услыхал свое имя, вскинулся и сразу же раскурил трубку.
Затянувшись, сказал:
— Скоро выходить, однако.
— Я готов, Семен Прокопович, — нетерпеливо ответил Воронков.
— Не подвела бы погода…
— Дождя нету!
— Ночью пускай идет. Лишь бы днем вёдро. — Он пыхнул дымком и сказал: — Ты извини, однако, лейтенант…
— За что? — удивился Воронков.
— Что дымлю. Ты, видать, некурящий?
— Некурящий.
— А я тебя обкуриваю. Извини…
— Пустяки, Семен Прокопович. — Воронков беспечно махнул рукой. — Ерунда на постном масле!
— Если на постном масле… — Якут как будто усмехнулся. — Тогда через полчаса выйдем… Надо поесть сытно, чаю напиться от пуза, справить нужду… Понял, лейтенант?
— Понял Семен Прокопович…
Дав Воронкову «добро» поохотиться на пару с Даниловым, капитан Колотилин почувствовал нечто вроде зависти. К Воронкову, разумеется. Затеял это напарничество, пощекочет гитлеров, а там и пополнение. С приходом пополнения, правда, и комбату-3 не киснуть, хлопот-забот появится по завязку. А пока? А пока приевшаяся оборона, обескровленный батальон, по сути — безделье. То, что денно-нощно лазает по окопам и траншеям, — слабое утешение. Позволить же себе поохотиться на гитлеров он не может, чин не тот. Да и командир полка не разрешит подобной резвости. Комбату нельзя, ротному можно? Ежели строго, и ротному вряд ли позволительны такие забавы. Хотя, по правде, капитан Колотилин не без удовольствия бы прильнул к оптическому прицелу и при случае влепил бы свинца промеж глаз какому-никакому гитлеру!
Было с ним однажды: влепил точно в переносицу. Лыжный батальон, где он командовал сперва взводом, затем ротой, залез далеко в немецкий тыл. Громили опорные гарнизоны, склады, нападали на машины и обозы, рвали мосты, резали связь. В стычке попал в плен гитлер, по званию обер-фельдфебель. Попытались допросить фельдфебеля — молчит, как рыба, даже не стонет, хотя ранен тяжело, кровища хлещет. И взгляд злобный, несдающийся. Как прикажете поступить? С собой не потащишь, оставлять, чего доброго, гитлеры подоспеют, подберут, уж тут-то язык обер-фельдфебеля развяжется: наведет на след. Нам эти штучки ни к чему, и Колотилин, наклоняясь над обером, натыкаясь на не ведающий страха и примирения взгляд, выстрелил, целясь между глазами. Месяц спустя, когда вышли к своим, его потаскали в особый отдел, в военную прокуратуру, выворачивали наизнанку, но в конце концов оставили в покое. И дали орден…
Потому что в том рейде Серега Колотилин был на высоте. Ах, что за народ был в лыжном батальоне в декабре сорок первого! Спортсмены-разрядники, добровольцы из разведподразделений, комсомольцы, прибывшие по направлению райкомов, а командир и комиссар батальона, командиры и политруки рот — участники войны с белофиннами. «Белой смертью» прозвали лыжников немцы. И среди этих отборных ребят, мужественных и стойких, не затерялся Серега Колотилин. На лыжах ходил с детства, закалку получил в детдоме и фабрично-заводском училище — нравы там были суровые, — на срочной службе в армии, ну и начало войны кого не закалит еще больше, если только не сломает?
Он будто искал опасности, чтобы убедиться: одолеет, справится, выйдет победителем. И будто искал смерти, чтобы убедиться: она отступит. А он ничего не искал, просто был безудержно смел и непоколебимо уверен: железо его не возьмет.
Капитан Колотилин только что пришел с полкового КП. Настроение было приподнятое. И в то же время что-то беспокоило, взвинчивало. Это при его невозмутимом, прямо-таки железном характере? Ведь он редко когда выходил из берегов спокойствия и выдержки, еще реже — откровенно срывался. Что обрадовало — понятно: подполковник прозрачно намекнул — его заместитель уезжает на учебу в академию и он хочет предложить командованию кандидатуру Колотилина, как к этому отнесется комбат-3? Комбат-3 без всяких намеков ответил, что благодарит за внимание и постарается оправдать выдвижение, коль оно состоится. «Состоится! — отрубил подполковник. — Проведи успешно наступательные бои и считай, что ты уже мой зам!»
Подполковник был многоопытен и не в пример Колотилину немолод. И вот — берет его к себе в заместители по строевой. Что же, он оправдает доверие, в этом можно не сомневаться. Как и в том, что и должность командира полка ему не заказана. Со временем, конечно. Воюет умело, грамотно, удачливо и железо милует — что еще потребно для служебного роста? Есть перспектива, значит, и будем расти.
А что беспокоило, тревожило? Колотилин перебирал свои мысли и чувства и не находил могущих вызвать беспокойство и тревогу. Но они-то были, он подспудно ощущал их! Ладно, глубже копать в душе нет ни времени, ни желания. Да и не нужно это, в сущности…
Он не стал переодеваться и переобуваться, лишь приказал Хайруллину принести водки, хлеба с луком и… Фразы не договорил, потому что ординарец подхватил ее:
— …и чайку покрепче? Есть, товарищ капитан!
— Молодец, на ходу подметки режешь! Давай в темпе, Галимзян!
Польщенный тем, что комбат назвал его по имени, ординарец со всех ног кинулся исполнять приказание…
Отвинтив колпачок, Колотилин не стал наливать водку в кружку, а приложился к горлышку, запрокинувшись, сделал несколько затяжных глотков. Пожевал хлеба и луковицу, выпил чаю. Утерся. Кинул ППШ за спину:
— Пошли, Хайруллин!
На сердце было покойно и весело, беспокойство и тревога сгинули. Так и должно. Колотилин посмотрел на копошившегося в углу ординарца, поторопил:
— Пошли, пошли, Галимзян!
И двинулся к двери, уверенный: ординарец тут же двинется за ним. В ходе сообщения вновь объявилась мысль о Воронкове: отправился ли в засаду с Даниловым, как он там? В траншее мысль завершилась: поберегся бы этот лейтенант, худенький и блеклый, как немощный стебель, таких-то, увы, и срубает на войне…
Ночь выдалась непроглядная, с веток срывались весомые капли, а порой затевался и дождь-ситничек, сеял водяной пылью. Градом, по счастью, не сыпало, а был он здоровенный, увесистый, пришлось им с Хайруллиным, когда топали в полк, укрываться под старолетними елями. Лошадку его, норовистого, хотя и кастрированного жеребчика по кличке Султан, убило под ним в наступлении, теперь и вынужден топать на своих двоих, если вызывали в полк либо в дивизию. Коня убило, сам отделался легким испугом: успел выдернуть ногу из стремени, соскочить, прежде чем Султан со смертной неуклюжестью завалился на бок. Но пехота на то и пехота, чтобы топать. А коня комбат когда-нибудь получит. Когда начнут пополнять дивизию людьми, оружием, техникой, конским составом. В полку ему тем более положен конь…