Чем закончился тот эпизод? Жена не взяла мужа домой, отказалась, и его, откомиссованного, отправили в Иркутский инвалидный дом — доживать свой век. Бедняга сержант никак не мог взять в толк, что верной спутнице по жизни не нужен такой. И подраматичней ситуации встречал Саня Воронков. А вот стоит перед глазами тот брошенный сержант-связист. Уж у кого одиночество так одиночество — при живой-то жене. Впрочем, она, наверное, развелась с ним. Может, подвернется кто поздоровей. Или уже подвернулся…
Да, подраматичней, потрагичней встречались ситуации Сане Воронкову. А держится на плаву, не тонет в беспамятье история с девяностолетним стариком и его козой. Что за история? Вовсе простенькая. Тоже валялся Воронков в госпитале, в подмосковном, прифронтовом. И жил в том же поселке дедушка, седой, подслеповатый, полуглухой, бобыль бобылем, и вся радость-то у него — коза Катька. Не коза — одно название: кости да кожа. Но как любил ее дед, как истово пас, песни даже ей пел! Украли Катьку, и дедушка по козе плакал, как будто получил похоронку…
Вот — жизнь в тылу. Тяжелая, холодная, голодная, сиротская. Как пишут в газетках, фронт и тыл едины. Правильно, едины. Но если фронтовики предстанут перед высшим Судом Совести, то этого не миновать и живущим в тылу. Суд Совести беспристрастно разберется, кто сутками не уходил из цеха от станка, а кто воровал у детдомовцев продукты, кто отдавал последний рубль в фонд обороны, а кто спекулировал на черном рынке, кто благословлял сыновей на бой, а кто укрывал сыновей-дезертиров. И всем должно воздать по заслугам, иначе совершится тягчайшая несправедливость. Мы не можем, не имеем права жить после войны вместе — чистые и замаранные. Упрощаю? Не думаю…
Припекало, мухи и слепни облепляли, плюс комары, не боявшиеся никакого солнца. Курорт был подпорчен. У Воронкова разболелась голова: нажгло, надо было чем-то прикрыться. Он срезал веточку, лениво обмахивался. Или башка болит от мыслей? И так бывает. Сорок минут истекали. Дать ребятам еще пожариться, что ли? Уж больно симпатично млеют. И ни у кого головушка не болит?
— Ребята, подъем! — скомандовал Воронков.
Гурьев всхрапнул еще забористей, а Дмитро Белоус вскинулся:
— Подъем, товарищ лейтенант? Вообще или в частности?
— И вообще, и в частности. Натягивай портки, Дмитро!
Но сам не успел натянуть портки, как из-за кустов выплыла Света Лядова, а в шаге позади — капитан Колотилин. Вот уж кого не ожидал здесь Воронков, так это санинструктора и комбата, да еще вдвоем.
— Здравствуйте, — сказала санинструкторша.
— Здорово, Воронков. — Комбат, похоже, улыбнулся. — Мы не вовремя?
— Здравия желаю. — Воронков поднялся, держа в руке смотанный бинт. — Медицина и начальство, как всегда, объявляются не вовремя.
— Извини, ротный. Впредь не будем. — На твердом, неподвижном лице комбата вроде бы опять промелькнула улыбка.
Гляди-ка, оказывается, он может улыбаться. И разговорчивый что-то. Ладно, это хорошо.
— Выполняем ваши указания, товарищ капитан. — Воронков тоже выдавил улыбку. — И товарища санинструктора рекомендации…
— Благодарю, товарищ лейтенант.
— Не за что, товарищ старший сержант медслужбы.
Разговор у Воронкова с санинструкторшей был будто шутливый, но чем-то, если поглубже, и серьезный — во всяком случае, так ему подумалось. И еще подумалось, что в солнечном свете она вовсе симпатичная и милая: копешка золотистых волос, а брови и ресницы черные, а губы пухлые, алые, а глазищи синие-пресиние и главное — добрые… словом, портрет писаной красавицы. И стройная, гибкая, в талии перехвачена широким командирским ремнем. И никакой напряженности или страха в ней нет. И на него, Воронкова, смотрит хорошо. Ну и хорошо, что хорошо!
— Докладываю, ротный. — Комбат по-прежнему разговорчив и вроде бы весел. — Я ведь тоже загорал. Малость. Больше недосуг… Мой Хайруллин говорит: «Товарищ комбат, и нас в госпитале выволакивали на солнце, раны шибче заживали…»
— Точняк говорит Хайруллин, — сказал неразговорчивый Зуенок.
— Загар вообще полезен. Облучение ультрафиолетовыми лучами, — с забавной важностью произнесла санинструкторша.
— Ну вот видите: ультрафиолетовые! — И Колотилин снова сощурился.
— Разрешите одеваться, товарищ капитан? — спросил Воронков, перекладывая бинт из руки в руку.
— Валяйте.
— Товарищ лейтенант, а вам рану выставлять не надо, солнце может обжечь кожу. Из-за мази, — сказала санинструкторша.
— Кгм! — громоподобно кашлянул Белоус: я, мол, предупреждал, да лейтенант не послушался.
— Ты что, Дмитро, простыл, пока загорал? Землица сырая?
— Землица не сырая, товарищ лейтенант! — И Белоус запрыгал на одной ноге, другою стремясь попасть в штанину.
— Товарищ капитан, — сказал Воронков. — Сейчас Зуенка направляю на ремонт землянки санинструктора.
— Давай, давай.
— Товарищ лейтенант! — сказал Яремчук. — Дозвольте и мне… на подсобу Зуенку. Вдвох быстрей склепаем.
— Согласен.
— Ротный, не забудь: к двенадцати ноль-ноль на НП. Как штык!
— Не забуду, товарищ капитан.
— Я тоже туда… Но сперва провожу Свету… Пошли?
Она кивнула, и Воронкову почудилось, что кивнула не Колотилину, а ему, прощаясь. Персонально? Зачем, к чему? Он в этом не нуждается — чтоб персонально. Он ей симпатизирует, не больше того. Больше быть не может, потому что была Оксана. А для него, пожалуй, и есть. Есть Оксана, живет, тревожит, зовет к себе, как будто никакого капитана медицинской службы Ривина и не существовало на свете. А может, и Ривин погиб тогда при бомбежке госпиталя? Все может быть.
Он посмотрел вслед уходившим Свете Лядовой и капитану Колотилину. Они спускались по чуть намеченной в травах стежке, впереди санинструкторша, позади комбат, закрывая ее своей широкоплечей, массивной фигурой. Но на поворотах Лядова словно выныривала из-за него, и Воронкову накоротке виделась со спины юная, симпатичная женщина, быть может — девушка. Ну что тебе, девушка, делать на войне среди крови и страданий, среди сурового быта и сурового мужичья?
Когда ветки волчьей ягоды сомкнулись за Лядовой и Колотилиным, лейтенант Воронков отвернулся и начал неумело бинтовать голень. Дмитро Белоус немедля вмешался:
— Товарищ лейтенант, ну не так же… Разрешите!
Однако и он забинтовал не лучшим образом. Впрочем, оглядел дело рук своих с удовольствием:
— Дуже гарно! В переводе: очень хорошо! А, товарищ лейтенант?
— Замечательно. Спасибо, Дмитро.
Оделись, обулись, скатали шинели и плащ-палатки: курорт на сегодня кончился. А поваляться бы еще на солнечной полянке — нехудо! Теплынь размаривает, нагретые сосны и травы дурманят, навевают сонливость. И тишина вокруг небывалая — лесная, болотная, довоенная. Жужжат мухи, стригут смолистый, переливающийся воздух бабочки, стрекозы, неведомая пичуга попискивает в кустарнике. А над всем этим — летнее, с выцветшей синевой, без единого облачка, небо, и в небе том висит немецкая «рама», высматривает, вынюхивает сверху: что тут у вас на земле и не пора ли шарахнуть по этой солнечной поляночке из дальнобойных?
Зуенок и Яремчук, прихватив припасенные загодя топор, молоток, гвозди, стекло, отправились в землянку санинструкторши, остальных Воронков услал в расположение, — там тоже есть делишки: убрать в землянке, почистить оружие, простирнуть носовые платки, подворотнички, портянки, подежурить в траншее, а удастся, и вздремнуть на нарах до обеда. Сам пошагал по ходу сообщения, по траншее: хозяин обходит дозором свои владения — что и как. И конечно, понаблюдал за немцами — что и как? Нормально. Тихо, безлюдно. Оборона будто вымерла.
Он мельком подумал: настанет же время, когда передний край обороны действительно будет безлюдным. Грянет мир, и здесь будут появляться разве что экскурсии: мирные люди захотят в поучение себе оглядеть места, где обитали люди воевавшие. Да и сами бывшие военные тоже смогут навестить клочок земли, где они были молоды, смелы и честны и где хоронили своих товарищей, еще более молодых, смелых и честных. Ах, Воронков, Воронков, не зря же ты окончил десятилетку почти отличником: по всем предметам «отлично», лишь по физике и химии «хорошо», — грамотный, стало быть, можешь философствовать или умствовать, что одно и то же.