Пил и бил потому, что он лишенец и ему «все равно», потому, что мало заказов на шорные работы, потому, что он православный, а она как была так и осталась староверкой. Чтобы избавиться от попреков мужа в их разноверии, Анна купила две деревянные иконы и украсила их, но свою медную, трижды раскладную иконку держала на той же божнице и молилась только ей, старообрядческой. Чтобы иметь работу, часто бегала в село, выпрашивала у крестьян неисправные хомуты, седелки, уздечки и, обвешавшись сбруей, радостная возвращалась на хутор. Ходила и в сельсовет, вымаливая Павлу право голоса. Наконец восстановленного в избирательных правах Павла приняли в колхоз; работы шорнику хватало — зажили безбедно, однако и тогда Павел не перестал пить и драться, очевидно, по привычке. И так до самой войны.
Осолдатев, Анна остро почувствовала одиночество. Трезвый Павел любил поговорить; работая, умел спеть, пошутить, рассказать побасенку, а теперь вдруг стало совсем пусто и в доме и во дворе. Соседки, и прежде очень редко заходившие к Анне из-за характерного Павла, теперь почти не заглядывали к ней: все семь хуторянок проводили мужей на войну. Село, где жил кое-кто из близких родственников, стояло в трех километрах от хутора, и Анна ходила туда раз в два месяца за керосином и за спичками. Домой же к Анне Дреминой заглядывал разве только старик-конюх — седелку починить либо хомут перетянуть, но, посидев немного, спешил к лошадям. Новости у деда третий год были одни и те же: «Сломя голову напирает фашист на нашу землю, а, слышь, англичанцы с американцами еще и не у шубы рукав!» Правда, по осени забегали к Анне пионерки, чтобы сагитировать ее связать носки либо варежки для фронта; потом побывала сельсоветчица, поинтересовалась, не нуждается ли красноармейка Дремина в помощи. И снова солдатка жила одна-одинешенька. Даже почтальон не заходил вот уже четыре месяца, хотя прежде бывал частенько… значит, незачем… Спасибо, бог занес к ней хоть эту странницу — в избе вроде живьем запахло.
Ночь показалась Анне светлей и короче. Но откуда и как Платонида рассмотрела самые сокровенные стороны жизни Анны и Павла, если Анна рассказывала о них только покойной своей матери? «Провидица, — шептал Анне уже знакомый внутренний голос. — Пророчица!»
Платонида гостила у Анны две недели. За это время Анна наслушалась откровений, каких прежде не читывала и в пятикнижии. Она целыми днями не дотрагивалась до шильев и ножичков, бродя по дому и двору как в тумане. Поздними ночами, после душеспасительных бесед, они уже вместе со странницей молились перед медной раскладной иконкой. Платонида, по праву наставницы, клала «начал», а хозяйка отвечала «аминем». Готовя постель, Анна теперь закидывала в угол обе мягкие подушки, по ночам часто просыпалась, чтобы снять нагар с фитилька Платонидиной дорожной лампадки и положить установленные проповедницей для грешницы предполночный, послеполночный и предзоревой поклоны. Но в последнюю перед уходом в странствие ночь Анна не сомкнула глаз. Сквозь сумрак и тишину ей чудилось, что вся ее немудрая домашность прощается с нею и жалостливо и строго. Перед послеполночным поклоном что-то зазвенело и зашуршало под печкой. Такое бывало и прежде, и Анна знала, что это котенок играет старой, бросовой уздой; но ей казалось, будто сегодня и шорох уже очень тих, и позванивание слишком нежно. Стало жаль котенка, все-таки целый год прожили вместе. Она позвала его, ласково погладила и посадила на теплую печку. Но едва успела прилечь, как под обоями завозились тараканы, шумно, торопливо, словно спешили вырваться из избы. «Неужто и они чуют, что ухожу?» — с жалостью к себе подумала Анна. С улицы доносился скрежет, это скрипел ставень. «Все родное, все своя… худоба! Как бросишь, кому доверишь, навечно-то…»
На рассвете ее испугал петух. Он проорал неистово и, казалось, озлобленно свое заученное, но Анне померещилось, будто петух приказывал ей: про-го-ни-ка! «Провидицу-то? — отвечая своим мыслям, ужаснулась Анна. — Святую… С ума сошел!»
Тотчас после утренней молитвы Платонида потребовала растопить печь. Анна принесла охапку хвороста и разожгла огонь. Помедлив, пока пламя охватило весь хворост, проповедница вспрыгнула на лавку, подхватила обе деревянные иконы, проворно швырнула их в огонь и схватила кочергу.
— Во имя Христа!.. Во имя истинного! — вскрикивала она, нахлестывая кочергой по иконам. — Прах!.. Прах!.. Прах!.. Идольский прах, и аминь!.. Аминь!.. Аминь!..
Старуха захлебывалась, приседала, подскакивала; казалось, что она вот-вот сама впрыгнет в печь и примется колотить по иконам кулаками. В ее огромных глазах металось осатанелое пламя.
Похолодев от ужаса, Анна сидела на полу. Она всхлипывала и протестующе трясла головой. Платонида подняла ее, усадила к столу, разложила перед ней исписанную бумагу и сунула в руки карандаш.
— Подпиши, — приказала она, — именем и… и это самое… бесово тавро.
Как и полагалось истинноправославной христианке странствующей, Платонида не произнесла запретного в общине слова «фамилия», назвав ее презрительно бесовым тавром.
— Пиши!
Как в тумане, Анна видела перед собой какой-то список. «Изба на два окошка… сенцы из досок… погребушка… три курицы с петухом… другая худоба… дарую…» Дальше следовало не менее знакомое: «Луке Полиектовичу Помыткину». Это был двоюродный дядя Анны, и она подписала бумагу.
К вечеру с Платонидой пришли в село. Еще скованная утренним потрясением, Анна не удивилась, что странница привела ее к дяде Луке Полиектовичу. В старинном пятистенном доме стояла сжимающая сердце тишина. Оставив Анну в прихожей, проповедница вошла в светлицу, а оттуда тотчас вышла другая странница, похожая на Платониду и платьем — темным саваном, и белым платком, повязанным под булавку, и серым лицом с фиолетовыми прожилками, даже запахом — от нее пахло ладаном.
— Можно раздеваться и проходить, — певуче пригласила Анну странница. — К святому приятию все готовенько, водичка тепленькая… Вот свечечка.
Окна светлицы были наглухо закрыты ставнями. Перед поблескивающей множеством медниц божницей, в углу, горела массивная трехфитильная лампада. Язычки огней, словно в лежащем зеркале, отражались на поверхности воды, налитой в низкий чан. Возле чана стоял стол, накрытый черной, с глянцем, скатертью. Платонида зажгла на нем толстую свечу, туда же положила медное распятье и приблизилась к Анне.
— Сыми одежды, раба, — полушепотом приказала она. — Кинь в угол. После облачишься вот в это. Теперь взойди в святую купель и преклони колена. Ликом сюда, к престолу. Преклони и голову.
— Раба твоя, Христе боже, предает волю свою в руце мои! — неожиданно пророкотал над головой Анны мужской приглушенный бас; и женщина, точно ударенная по темени, сжалась в словно вдруг поледеневшей воде. — Несть бо отныне рабы Анны во лоне Вельзевулове, прокляноша и отрякошася от мира диаволова…
— Отрекайся, — шепнула проповедница Анне.
— От… отрека… юсь.
— Беру днесь волю и разум ея, плоть и кровь ея в руце мои. Живот и успение рабы моей в велицей милости Христа, отца моего. Ныне и присно рабу мою нарекаю…
Пока Платонида помогала новокрещеной одеваться, мужчина стоял перед лампадой и молился. Наконец он обернулся к женщинам, и Анна тотчас узнала его. Это был прежний здешний дьякон, сподвижник отца Вениамина и нередкий собутыльник Павла, тот самый, кого она считала виновником гибели своего второго ребенка. Он мало изменился за эти пятнадцать лет. Та же стройная высокая фигура, та же цыганская волнистая бородка, кое-где с нитями проседи, те же вьющиеся черные волосы, но уже не ниспадающие по крутым плечам, а чуть нависающие над воротником светло-коричневой просторной толстовки. Почти прежними были и глаза — будто пришитые к верхним векам оловянные пуговицы, они, казалось, видели сразу и перед собой, и в стороны, но уже утратили былой блеск, точно их давно не чистили. «Выходит, и он прозрел, если церковь бросил, — без обиды на прежнего дьякона подумала Анна. — И, видно, давно уж, если успел сделаться крестителем. Что же, они грамотные. Выходит, не одни мы, темные, но и ученые люди к богу тянутся!»