— Тинь, тинь, тинь — подражая бою часов, пропел он над ухом спящей женщины, потом сказал: — Вставай, доченька, пора-с.
— Слышу… Топчешься, шлепаешь да зудишь, как шмель, мертвого подымешь!
Голос женщины был резким.
— Что ты, что ты, благословенная, как можно-с?! Приступаю шелковой стопою, калошки валеные, припеваю птичьим голосом, не трубно сиречь и не суетно…
— Завел дуду, — недовольно пробурчала дочь и поднялась. — Дай-ка гребень.
Женщина подошла к висячему зеркалу и принялась расчесывать свои длинные волосы. Цвета начищенной бронзы, они свисали вдоль ее стройного стана тяжкими волокнами и, казалось, искрились и звенели, когда она прядь за прядью перекидывала их с плеча на плечо. Старик явно любовался ими, пока не заметил в зеркале холодного взгляда, точно мраморных, серых глаз дочери и ее изогнутых усмешкой толстых, необыкновенно ярких губ.
— Кого это там черти драли? — тем же ледяным голосом спросила она, швырнув гребень на круглый столик. — Всю ночь уснуть не могла.
— Роженица-с, — будто обсосав кончик слова, ответил он, вспомнил о своем ночном бдении и облизнул губы: — м-мучилась в стенаниях.
— На что принял, готовое жрать?
— Из любопытства-с, признаюсь, из любострастия. Можно выгнать, ежели…
Она уложила косы обручами вокруг головы, повернулась к нему; и полные, румяные щеки ее дрогнули не то от сдержанного смеха, не то от возмущения.
— Лучше не придумал? Выгнать… Выбросить суку, чтобы ее чужие подобрали да в больницу увезли, а потом спросы да расспросы? Никого я не выгоню, сейчас мне каждая рука дорога.
— Знаю.
— Ну и ступай к чертям со своими советами!
— Ты, Минодорочка, завсегда так глаголешь, что по телесам либо пламень, либо озноб ходит.
— Чертей боишься? Погоди, они до тебя доберутся. У них про твою честь все записано: и как ты церковные деньги воровал, и как солдаток обсчитывал…
— Минодорочка…
— …и как дом поджег, и как мою мать защекотал.
— Минодора!
— Ладно, долго высказывать. Наливай чаю.
Почти каждое утро Минодора Прохоровна донимала отца его прежними грехами, а по вечерам беспощадно пугала старика адскими муками и сонмищами чертей. Нет, презирая отца лишь за смерть своей матери, она не корила его прошлым, не склоняла к раскаянию. Ей просто нравилось глядеть, как трепетало от страха его дряблое, оплывшее жиром тело, как щетинились от злости бородка и волосы, а узенькие щели глаз становились все шире и шире, пока ей не казалось, что глаза вот-вот выскользнут из орбит. Тогда, вся содрогаясь от внутреннего смеха, она обтирала выступивший на лице пот и через минуту-две начинала с отцом деловые разговоры.
Так получилось и в это утро.
— Вот чего, господин писарь, — усевшись за стол, начала Минодора, назвав отца по его старопрежней, еще царской волостной должности, как называла всегда, если речь заходила о чем-либо важном. — Откуда нелегкая принесла двух этих кикимор?.. Да держи ты чайник-то прямее, чего он у тебя подплясывает, мимо льешь! Слышишь, об чем я спрашиваю?
Старик еще сердился на дочь и молчал.
Он всем существом любил свою Минодору и, посердившись, обычно прощал ей любые издевки над собой, может быть, потому, что в пятидесятилетней женщине все еще видел подростка. Чаще всего гнев старика проходил при воспоминаниях о детстве Минодоры, когда он, потехи ради, учил дочь вешать на нитке новорожденных котят или подбрасывать собакам хлеб, начиненный иголками и толченым стеклом. Глядя, как подыхают животные, девочка звонко смеялась и от удовольствия обильно потела, что до слез умиляло отца. Иногда Прохор Петрович с улыбкой вспоминал, как еще школьницей Минодорочка заставила старуху-нищенку съесть пирожок с крошеным мылом, а нищему-слепцу облила керосином кудлатую бороду и подпалила ее лучинкой. Каждый раз в подобных случаях шалунья получала от отца серебряный полтинник за выдумку и смелость. Набитая дареными полтинниками копилка-совушка до сих пор хранилась в сундуке Минодоры как память о ее детских проделках и родительской доброте.
Единственная дочь волостного писаря и церковного старосты, Минодора лишь мимоходом видывала грабли, косу и цепы. Зато она умела наряжаться и нравиться, и горе было молодцу, попавшему в ее острые коготки. Но нашелся такой (по наблюдениям отца, это был молодой, щеголеватый урядник), который покорил Минодорину крепость, и на двадцатом году девушка «нашла подкрапивника». Это несчастье случилось спустя год, как Прохор Коровин рассорился с церковниками (его уличили в краже) и, примкнув к общине истинноправославных христиан странствующих, приспособил свой дом под странноприимную обитель. Чтобы скрыться от позора, Минодоре предстояло либо отправиться в странствие — к чему склоняла ее уже тогда известная проповедница Платонида, — либо выйти замуж за одинокого богатого вдовца и уехать в никому неведомый Узар, за тридевять земель от родного гнезда. Минодора отвергла удел странницы, правильно рассчитав, что лучше быть госпожой у себя в доме, как отец-странноприимец, чем безликой рабой, и предпочла выйти замуж. Вскоре после свадьбы ребенок Минодоры умер, а перед отступлением белой армии она лишилась и мужа: его застрелил квартировавший в их доме каппелевский фельдфебель. Как произошло это убийство, знали только квартирант и хозяйка дома, но фельдфебель в Узар не вернулся, а Минодора на первых порах утешилась тем, что попала в списки пострадавших от колчаковского террора. Видя, что Советская власть не благоволит ни к торговцам, ни к кулакам, и понимая, что для этого сорта людей песенка спета, Минодора решила пойти по стопам своего отца.
По санному пути она побывала на родине, с помощью отца повидалась там с самим пресвитером общины странствующих христиан — скрытников, а через месяц-полтора три дюжих и проворных странника, под видом ремонта, переоборудовали ее узарский дом для странноприимной обители. Сугубо тайное — что было на руку молодой странноприимице — заведение процветало год от года. Минодора с ухмылкой превосходства взирала на репрессированных нэпманов и кулаков; а когда в Узаре появился колхоз, она одна из первых вступила в артель. Как человеку, потерпевшему от белых и грамотному, ей доверили должность кладовщика. Но с колхозом же к Минодоре пришли и неприятности. Лишившись собственной земли, которую она обрабатывала даровыми руками странствующего братства и сестричества (скрытники работали в поле только по ночам), Минодора лишилась и немалых доходов. Однако это оказалось еще полубедой. Жившие раньше всяк по себе и только для себя, узарцы стали теперь проявлять живой интерес к каждому колхозному двору; и по деревне пополз слушок, что у Минодоры живут какие-то бродячие люди. В те времена это было уже опасно, и действительно вскоре в ворота странноприимицы постучался участковый инспектор милиции с двумя понятыми. Никого не обнаружив, — начальство осмотрело только обе комнаты и подполье, — инспектор все-таки предупредил, что станет наведываться. Минодора и здесь нашлась, обелив себя и перед колхозом, и перед общиной скрытников. Среди колхозников она пустила слух, будто к ней нередко захаживал сам начальник милиции, переодетый и подкрашенный, — известно, мол, зачем ходят ко вдове, — а пресвитеру заявила, что на положении одинокой вдовы странников мужского пола она принимать не будет. И ее ожидания сбылись. Ни в чем не повинному начальнику милиции Боброву дали выговор, и он стал вообще избегать Узара. Участковый инспектор, только что женившийся, то ли боялся разделить участь своего начальника, то ли из каких-то иных соображений в дом Минодоры больше не наведывался. Этот же случай помог странноприимице избавиться от лишних посетителей: «Ни к кому сама не пойду и никого к себе не зову, — будто между прочим оповещала она всех и каждого, — меньше сплетен так-то». Непривычные и прежде ходить в дом богача, мужа Минодоры, и его гордой супруги, — к тому же дом стоял с краю деревни на отшибе, — узарцы будто окончательно забыли о нем. Выиграла Минодора и в доходах: сестры-странницы оказались куда удобнее братьев-странников; женщин легче укрывать, дешевле прокормить, они были полезны днем и ночью, зимой и летом и безропотно повиновались матери-странноприимице.