И вот какая смешанная и даже смешная получилась картина. Монастырь захватили и жили в нём рабочие. В центре монастырских зданий (новые обитатели которых любили и пошуметь, и выпить, и подраться) молились своему древнему, дониконианскому богу дремучие староверы. У стен монастыря с одной стороны бойко шумел Преображенский рынок, с другой — активно вела медицинскую пропаганду туберкулёзная больница, с третьей — печально качало листвой Преображенское кладбище (со своей и поныне действующей церковью), с четвёртой — тянулась Черкизовская яма, населённая рыночными спекулянтами и ворьём, а с пятой — гудел колоколами Богоявленский храм, а в двух шагах от храма, по берегу Яузы, уже поднимались кварталы одного из главных гигантов столичной индустрии — московского Электрозавода, а за Хапиловкой дымили десятки прядильных фабричонок, вставали трубы будущего швейного объединения «Красная заря», а за кладбищем дымилось и пыхтело опять что-то ткацкое и текстильное (так прямо и называлась одна из самых больших улиц этих мест — Ткацкая).
Вот такая мешанина образовалась на месте бывшего царского села Петра I Преображенского. (Я, кажется, только сейчас понял, в каком интересном районе я родился.)
А уже после революции в одном из корпусов монастыря, на первом этаже, прямо напротив старообрядческой обители, открыли отделение милиции. И это действительно было смешно — около темноликих икон древнего письма, в тусклом горении свечей молились о спасении души бородатые угасшие старики и черноплатые старухи, неизвестно с какого света собиравшиеся здесь; а в открытые двери церкви было видно, как волокут с рынка по двору монастыря в милицию с разбитыми рожами и в разорванных, растерзанных до пупа рубахах жизнерадостных, мордастых пьяниц и хулиганов, которых печальными взглядами провожают туберкулёзные больные; а вдоль стены Преображенского кладбища грустно тянется погребальная процессия; а в Черкизовской яме разрывается от шального веселья чья-то удалая гармонь; а через Преображенскую заставу чинно шествует в лиловой рясе с золотым крестом на арбузообразном брюхе знаменитый протоиерей Богоявленского храма отец Иосиф; а на Преображенский рынок и с рынка навстречу благочинному катят телеги или сани с мужиками в овчинных тулупах, везущими мясо, птицу, зелень, мешки с мукой и картошкой, капустой и морковью, бараньими ногами, свиными тушами, петухами, курами, гусями, утками; а в Богоявленском храме уже ударили в колокола к вечерней службе, но, заглушая их несерьёзный и какой-то игрушечный звон, гортанно заорали, забасили, загорланили десятки фабричных и заводских гудков на «Красной заре», на Первом инструментальном, на «Физэлектроприборе», на «Красном богатыре», на Электрозаводе и на многих других заводиках и фабричонках, покрывая своими густыми голосами металла и пара все иные звуки, висящие над Сокольниками, Измайловом, Преображенкой и Черкизовом, а возле кинотеатра «Орион» уже собираются на вечерние сеансы девушки в осоавиахимовских футболочках и парни со значками ворошиловских стрелков…
Да, трудно, наверное, ещё в каком-нибудь другом районе Москвы, кроме как у нас на Преображенке, было найти такое смешение разнообразных и противоречивых сторон человеческого бытия, такой конгломерат старых и новых форм жизни, такой «винегрет» людских характеров и судеб, такой водоворот интересов, целей, намерений, поступков и проступков, такое живописное переплетение всех социальных слоёв и общественных граней действительности.
…В места, где прошло наше детство, тянет иногда, наверное, сильнее, чем преступника на место преступления. Кажется, что когда-то, давным-давно, здесь случилось то, чего теперь уже ни изменить, ни исправить нельзя. Что же именно? Что произошло здесь, что заставляет теперь тебя снова и снова возвращаться сюда в мыслях и чувствах, во сне и наяву? Ты дал здесь себе клятвы, которые потом не исполнил? Нарушил верность друзьям? Сделал свой первый необдуманный шаг? Впервые огорчил родителей — вызвал горькую усмешку отца или слёзы матери? Или, может быть, здесь у тебя возникли желания, которые потом так и не превратились в твои возможности?
Нет, просто здесь ты родился, здесь небо впервые распахнулось над твоей головой, и с этим теперь уже ничего не поделаешь, этого теперь уже изменить нельзя.
Дорога в страну нашего детства лежит через долину воспоминаний. Наверное, воспоминания — самый искренний вид литературы, потому что вспоминается всегда только то, что было на самом деле. С высоты прожитых лет, с каменистых вершин содеянного и совершённого (на пользу или во вред людям, или то же самое для самих себя) мы медленно спускаемся тропинкой воспоминаний в зелёную долину нашей юности, в тенистый сад начала нашей человеческой жизни. Когда-то каждого из нас здесь со всех сторон окружало ожидание будущего. Теперь то будущее стало настоящим. Мы поднялись на вершины зрелости (или забыли о них? остановились на полпути?). Пора оглянуться назад. В зелёную долину юности. Пора сравнить высотное здание нашей зрелости с полузабытым в хаосе бытия, полупотерянным для нас навсегда ветхим домиком нашей одноэтажной юности…
…Длинный зелёный спуск к речушке, деревянный мост и затяжной подъём. И на пригорке — силуэт колокольни над густыми кладбищенскими купами деревьев на фоне высокого неба. Красножелтый, почти игрушечный вагончик трамвая спускается к речушке, дребезжит через мост, начинает медленно подниматься вверх, останавливается около колокольни, ты выходишь из него и видишь перед собой зубчатые стены и башенки древнего монастыря.
Далёкая, неповторимая, прекрасная страна детства… Стоит мне только подумать о ней, как передо мной действительно каждый раз сразу же возникает уходящий вниз, к реке Хапиловке, пологий склон Преображенского вала, и древняя, умершая звонница церкви чернеет своими безглазыми проёмами окон на фоне неба моего детства. И большой, огромный сквер лежит на обоих берегах реки, если оглянуться назад. И за редкими кронами деревьев виднеются шесть почти одинаковых шестиэтажных светлых домов — красивое, что и говорить, и легендарное место.
Эти дома когда-то построил и этот сквер разбил здесь на месте гигантской общегородской северо-восточной московской свалки один из самых любопытных людей моего детства, мой сосед по подъезду, отец сестёр Сигалаевых, слесарь с Электрозавода Костя Сигалаев.
По рассказам Клавы Сигалаевой, Костя Сигалаев вернулся на Преображенку с гражданской войны не то чтобы сильно контуженным, а как бы слегка чокнутым, «вдаренным» из-за угла пыльным мешком.
К тому времени у них уже было двое детей — Тоня и Зина. И жили они все четверо вместе с семьёй отца Кости, старика Сигалаева, всё в том же Преображенском монастыре, в одной из его каменных двухэтажных построек (в которой потом будет открыто отделение милиции), в большой монашеской келье со сводчатым потолком и полукруглыми окнами на втором этаже.
В этой келье с выложенными большими белыми кирпичами крестами на всех четырёх стенах Костя родился, отсюда ушёл на гражданскую, сюда же и вернулся и теперь жил с семьёй в углу за ситцевой в красный горошек занавеской.
Никаких удобств в монастыре не было — ни канализации, ни водопровода (водоразборная колонка и всё остальное находилось во дворе). Удобств не было, а любовь была. Любовь между Костей Сигалаевым и Клавой была такая, что уже через год после возвращения мужа с войны Клава родила третью дочь, Аню, такую же рыжую и сероглазую, как и первые две.
За верность своей, сигалаевской рыжей масти старик Сигалаев простил Клаве рождение третьей дочери (со всеми тремя девчонками сидела, конечно, Костина мать; сама Клава уже через месяц после родов моталась по два раза в день с фабрики домой — кормить грудную Аню).
Но холостые Костины братаны рождения третьего ребёнка невестке простить, конечно, не могли: в келье вместе с новорождённым младенцем набиралось теперь уже девять живых душ — шестеро взрослых и трое детей.
И тогда Костя Сигалаев и продемонстрировал те новые качества своего характера, с которыми он вернулся на Преображенку с гражданской войны и которые поначалу были восприняты всеми как контузия.