Я продолжал рисовать словесный портрет, и он не удавался на словах, но в памяти моей Иван Иванович вставал так ясно, словно бы сидел сейчас напротив, и я слышал его слегка сиповатый голос, выделявший в размеренных, закругленных фразах точки и запятые, как при чтении по книге. Говорят, в человеке с годами все может измениться, кроме голоса, и голос Ивана Ивановича был мне знаком, когда-то давно я где-то слышал этот голос… но где и когда?

— Не густо, — сказал Коренев, просматривая исписанный листок. — А если бы ты чисто случайно встретил где-нибудь этого Иванова, ты смог бы его опознать?

— Конечно, опознал бы.

— Так вот, если встретишь… на это очень мало шансов, но если, то постарайся задержать.

— Мне бы какую-нибудь бумажку от вас для задержания в случае встречи.

— Нет, такой бумажки я дать не могу. А просить могу, поскольку ты уже все равно этому делу теперь сопричастен. Вот я и прошу.

Скупо, в немногих словах он рассказал мне суть дела. В Москве из Музея изящных искусств были украдены несколько полотен старинных мастеров — Рембрандта, Тициана, Корреджо. Эта кража взбаламутила весь мир. Общую стоимость похищенных картин определяли в два миллиона, хотя в действительности картинам цены просто не было. В Москве упорные поиски привели в Останкино, в дом одного старого художника, который втайне писал картину религиозного содержания, в то время как его сын, тридцатилетний балбес, изучал искусство колокольного звона. Оба они оказались прямо не причастными к этой краже, но от них следы потянулись в Среднюю Азию. Похищенных картин в СССР никто бы не купил, их украли «на экспорт», а в Средней Азии как раз была самая удобная для перехода граница. Удалось почти с полной несомненностью выяснить, что украденные полотна хранятся у Барышникова. Сам Барышников, а по настоящей фамилии Авдеев, был до революции московским богачом, знатоком и собирателем старинной живописи; художник из Останкина в свое время бывал у него. Запутавшись в одном из многочисленных заговоров против Советской власти, Авдеев, еще в двадцать первом году бежал из Москвы и под фамилией Барышникова укрылся в Средней Азии, на метеорологическом пункте. Здесь, в пустынных предгорьях, было почти невозможно его обнаружить, но Коренев обнаружил и со своим помощником приехал к нему. Только вот опоздал — Иванов появился здесь раньше. Одноглазый старик был по всем признакам заодно с Ивановым, верно — бывший басмач, присланный с той стороны от англичан, проводник через границу. Если так, значит к похищению картин были причастны и англичане. Впрочем, все это еще нуждалось в проверке, так же как и отношения Иванова с Барышниковым: из одной они преступной шайки или из разных, враждующих, а может быть, Иванов действовал вполне самостоятельно, по приказу, полученному с той стороны?

— Говорю не для разглашения, — закончил Коренев. — Только потому говорю, что, может быть, ты встретишь где-нибудь этого Иванова. Чтобы ты знал, кого задерживаешь. И не в одиночку, позови кого-нибудь на помощь.

Я, конечно, читал и Конан-Дойла и дешевые книжечки в цветных обложках — Нат Пинкертон, Ник Картер, русский сыщик Иван Путилин. Но услышать историю настоящего крупного преступления от настоящего сыщика, беседовать с ним наедине, удостоиться от него поручения задержать преступника, если доведется встретить его! Моя голова пошла кругом.

Вернулся чекист с усиками. За ним расхлябанно тащилась арба, хрустя колесами по солончаку, — везла гроб.

— Сменщик твой придет завтра, — сказал мне чекист. — Просили еще одну ночь подежурить.

Через час все уехали, увезли покойника, репродукции, книги, тетради. И еще ночь провел я на крыше, один-одинешенек между рекой и горами. Не спалось, ночь плыла, переполненная своими звуками, в тугае выли, хохотали шакалы. А я неотступно думал об Иване Ивановиче — вот если бы он пришел, и мне бы удалось, прыгнув на него с крыши, повергнуть его на землю и связать! Вот уж верно, что мальчишество не кончается с мальчишеским возрастом, а, постепенно убывая, сопровождает человека еще долго, порой до могилы.

Утром приехал из Ходжента новый метеорологический наблюдатель, невзрачный, худенький, в очках, в парусиновой толстовке и обвисших брюках. Я сдал ему пункт и с той же арбой поехал к железной дороге.

— Стойте, стойте! — закричал новый метнаб, выбежав на крыльцо. — Вы забыли тетрадь!

Я поблагодарил его, взял тетрадь; так она и осталась у меня до сих пор — философические заметки Барышникова о Мадонне Сикстинской. Арба миновала тугай, выехала в плоскую, грязно-белесую солончаковую степь и поплыла расшатанно и скрипуче, по наезженной дороге к парому. Солнце уже палило, небо посерело и замутилось, очертания холмов расплылись и стали невнятными, но снеговые вершины хребта, как и всегда, сияли первозданной белизной. Возница-арбакеш вытянул правую ногу вдоль по оглобле и завел бесконечную песню о том, что видел на пути, а видел он одно и то же: скучный сероватый блеск солончака, сухие пучки бурой верблюжьей колючки, хохлатых песочного цвета жаворонков, камнем, отвесно падающих на землю. Я закрыл глаза и забылся, утомленный расхлябанными пошатываниями арбы.

Очнулся от крика и стука: мы были на берегу Сыр-Дарьи, у причала, и одна из арб, пришедших ранее, грузилась на паром. Лошадь пятилась, возница хлестал ее под живот, наконец лошадь судорожно прыгнула через щель, отделявшую паром от причала, загрохотала копытами по доскам, и огромные колеса арбы медленно перевалили на дощатый настил. Подошла на погрузку вторая арба, а мой возница отъехал немного в сторону, чтобы напоить лошадь; она, увязнув по колена в иле, медленно и долго сосала желтую воду, вздувая бока, а возница тонко и тихо подсвистывал ей. Наконец и мы погрузились, и паромщики отвалили, трудно ворочая бурлящее рулевое весло. Вода блестела жарким, слепящим блеском. А на том берегу опять потянулась солончаковая степь, сменившаяся вскоре барханами, поросшими янтаком.

Здесь-то, в барханах, я и поймал себя: ведь я и дремлю и качаюсь на арбе, а сам неотступно, какой-то затылочной частью мозга все время думаю об одном: где и когда слышал я раньше голос Ивана Ивановича?

Впереди уже виднелось белое пустынно-скучное и голое здание железнодорожной станции, мне предстояло отправиться отсюда к Ташкенту. До поезда оставалось еще два часа, я отпустил возницу и пошел искать местечка в тени. В садике за станцией росли только мелколистные акации с пожелтевшими уже стручками, тень здесь была сквозная, словно бы от растянутой рыбачьей сети, и я побрел по солнцепеку дальше, к желтой башне водокачки, и сел прямо на землю, на теневой стороне. Бетонный цоколь башни был покрыт надписями, сделанными карандашом, углем и мелом. «12 февраля уехал в Бухару, Гирька Черт», «Из Мургаба в Джелал-Абад, Виноватый Павел», «Степан Прыгунок, на гастроли в Коканд, проездом через Ходжент» и множество других надписей. Я и раньше знал, что железнодорожные водокачки избраны ворами, воришками и просто бродягами для осведомления друг друга о переездах. «Гирька Черт» и «Прыгунок»— это, конечно, мелкие воришки, карманники, а вот «Виноватый Павел»— это, верно, из крупных, может быть, медвежатник, недаром и почерк у него уверенный, крупный… Интересно, знают ли в уголрозыске о тайне железнодорожных водокачек? Наверно, не знают, а могли бы извлечь из этих надписей немало полезного для себя… А вот Иван Иванович здесь не будет писать, слишком крупная птица… Но где же все-таки я слышал его сиповатый голос? Где и когда?..

Это неотвязное бессилие вспомнить становилось уже мучительным, оттесняя все другие мысли. Я в сотый раз начал перебирать в памяти различные случаи, встречи. Нет, все не то. И вдруг дыхание мое остановилось. Ну, конечно, вот оно! Катя Смолина, суд, показания доктора Сидоркина… Вот где я слышал этот голос! Доктор Сидоркин!.. Как я сразу его не узнал!

Теперь нужно было спешить в Ходжент — возможно, Коренев еще там. Я побежал на станцию. Ходжентские извозчики уже съезжались к поезду на своих новеньких блестящих фаэтонах, запряженных парами. Нигде я не встречал таких шикарных извозчиков, как в Канибадаме и в Ходженте, — за два рубля они возили пассажиров лихо, наперегонки, свесившись на козлах, гикая, свистя и щелкая кнутом. На этот раз мой извозчик, в расчете обернуться и еще успеть к поезду, превзошел все рекорды, мигом домчал меня в Ходжент, схватил два рубля и умчался обратно, свесившись на козлах, гикая, свистя и раскручивая кнут над головой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: