Но однажды…
Этот зимний метельный день запомнился мне на всю жизнь. Вот тогда-то лестница, вернее один ее порожек, обыкновенный выщербленный деревянный порог с прибитой по краю планкой, чтобы не соскальзывали ноги, стал для меня символической ступенью в новую неизведанную жизнь.
Был январь 1959-го, первые дни после школьных каникул, и я, как всегда, тороплюсь… Могу даже и бегом, хотя моему будущему сыну — моему первенцу— уже пятый месяц. Я пока не чувствую ни тяжести, ни недомоганий. Мне больше любопытно, чем страшно, иногда прислушиваюсь к себе: ну, и как там ОНО? Но сейчас мне не до того — спешу. Лестница занесена снегом, скользко. Впереди меня кто-то поскользнулся, чертыхнулся, и тут же чувствую, как моя нога поехала куда-то вбок. Я судорожно хватаюсь за перила. И вдруг: мягкий толчок внутри, нежный такой, не слабый, но странно медленный почему-то. А может, мне так только показалось? Может быть, в ощущении мгновение растянулось до минуты? Сердце заколотилось. Я прислонилась к перилам.
Мимо шли люди, кто-то остановился, поднял мою сумку с тетрадями. Я пробормотала: «Ничего, ничего, я сама», но не могла сдвинуться с места. Уроки, звонки, тетради — все в мире исчезло для меня. Были я и ОН, этот неведомый кто-то во мне. И тревога, острая, необыкновенная, не за себя — за него. Подумать только: оступись я — и могла бы оборваться или изуродоваться целая человеческая жизнь. И от меня, только от меня это зависело! Я впервые и навсегда почувствовала себя принадлежащей не себе, а ей, этой будущей неизвестной мне жизни, так неизбежно, неотвратимо зависящей от меня. Я не могла тогда понять, что вместе с первым толчком моего ребенка во мне родилась мать и что эта забота — не оступиться (в прямом и переносном смысле) — теперь у меня будет на всю жизнь.
Как же мы ждали его, нашего первенца! С того памятного дня я прислушивалась к себе — к нему! — едва ли не ежеминутно. Каждый его толчок вызывал тревогу и нежность. Когда он уж очень сильно начинал брыкаться, я тревожилась: нормально ли это? Можно подумать, что у него там десяток рук и ног! А может быть, он там кувыркается?
Зато Борис был очень доволен:
—Акробатом будет! Или бегуном. Уж мы с ним побегаем.
— А может, бегуньей?
— Мне все равно, «хоть полосатенький, хоть в клеточку», только бы поскорей.— Он ждал своего «полосатенького» с детским нетерпением. Это меня смешило и трогало. Посмотрит он, бывало, на меня как-то странно, как на чудо какое-то, скажет: «Даже не верится, что через год у нас кто-то уже бегать будет к этому времени?»
— Так уж и бегать,— сомневалась я,— хоть бы ползал…
— В год-то! Ты что! Да мы с ним…
— С ней…— ехидничала я.
— Да все равно! Ты, главное, давай поторапливайся, все сроки прошли! А не могла бы ты постараться да сразу троечку, ну хотя бы двоих, а?
А срок и правда приближался: остался месяц… неделя…
И вот я в предродовой палате, отчетливо помню момент: где-то закричал младенец, потом другой — видимо, настало время кормить, а здесь все было слышно. Я даже не поняла, что это. А потом: «Ой, ведь это те, что уже родились…» Я лежала и слушала крики, а сердце билось: «И мой так же закричит?»
Роды были нелегкие, но я готова была выдержать все, лишь бы «закричал так же» и мой. Я очнулась от его крика: надо мной склонилось доброе морщинистое лицо нашей няни, тети Дуси.
— Это… кто… кричит?..— шепчу спекшимися губами.
— Сын! («Сын!») Ишь раскричался — не унять! А то было никак не хотел голос подавать — отшлепать пришлось негодника.
«Сын, у меня сын!» Как передать то, что происходило со мной? Эти мгновения вознаграждают за все страдания — так они прекрасны.
Акушерка, возясь с ребенком (Моим! Сыном!), привычно пошутила:
— Небось, больше не придешь к нам, не захочется?
— Приду…— пропищала я едва слышно. Да мне все теперь было нипочем — все позади и сплошное ликование внутри: сын! Я тогда не знала, что самое трудное позади, да самое сложное впереди. Эту премудрость я постигла лишь лет пять спустя. А тогда одно было в голове: я — мама.
Но увидела я сына только на вторые сутки, когда мне его принесли кормить. Если бы я знала, сколькими страданиями обернется это для нас с сынишкой: и нехваткой молока, и бессонными ночами, и жестоким диатезом… Да, если бы я знала, что всего этого можно было легко избежать, покормив малыша в первый час после рождения, я бы тогда, наверное, утащила его из детской и покормила сама. Но я не знала… Когда сестра положила передо мной тугой сверток и я взглянула на красненькое сморщенное личико, я… Я помню все, каждая клеточка моего тела помнит минуты этого блаженства, когда мы впервые оказались рядом. Он сосал, а я смотрела, смотрела на его крохотные бровки, реснички (все настоящее!), потную прядку волос, прилипшую ко лбу… Слезы у меня лились сами собой. О чем я думала тогда? Не помню. Какое-то половодье чувств, а не мыслей — никогда ничего подобного не испытывала я раньше. Тут и страх (как бы с ним чего-нибудь не случилось: вдруг уронят, вдруг он захлебнется, вдруг…), и жалость, желание защитить, укрыть, никому не отдавать… и умиление бесконечное. Да что там — это надо испытать. Мне жалко мужчин— им этого не дано… Впрочем, это не совсем так.
Теперь известно, что если отцу дать подержать только что родившегося младенца, то подобное же чувство испытывает и он. И это так действует на мужчину, что он мгновенно привязывается к малышу и не чувствует впоследствии никакой растерянности перед ним и отчужденности, которая так часто бывает у отцов, особенно молодых. Может быть, на бурном эмоциональном подъеме от тревоги за мать, от счастья благополучного исхода и первого потрясающего ощущения — крохотного беспомощного существа на своих ладонях — в мужчине и рождается потребность защитить рожденную им жизнь, рождается отец? Тогда зачем же лишать наших мужчин этих прекрасных мгновений?
Когда сестра пришла забирать детей (она так и объявила с порога: «Хватит, мамаши, забираем ваших орунов!»), у меня задрожало все внутри — не надо!— но как я могла не подчиниться? Сестра бесцеремонно, с привычной ловкостью подхватывала младенцев и по двое уносила из палаты, одинаковых, как полешки. Матери провожали их осиротевшими глазами. Я лежала опустошенная, разбитая и несчастная: как он там? Ну зачем его взяли?
Спустя 20 лет, когда я прочитала, что новорожденному необходим физический контакт с матерью («кожа к коже») сразу после рождения, я тотчас вспомнила то свое состояние разбитости и тоски после разлуки с сыном, и отчаяния от того, что молоко у меня так и не появилось в последующие два дня. Меня окрестили «немолочной мамой», и я потеряла всякую надежду на то, что у меня когда-нибудь прибавится молоко.
Так начались трудные будни.
А потом был яркий июньский полдень. Мы с сыном возвращались домой. Мы шли по тропинке вдоль железнодорожной насыпи. Я нарочно выбрала этот безлюдный путь — нам надо было побыть одним. Я просто не выдержала бы ничьего присутствия: только мы и солнце, мы и небо, мы и наш сын! Как нежно и бережно нес отец драгоценный сверток, как трогательно заглядывал под кружевную простынку и говорил изумленно: «Спит…» И смотрел на меня — как смотрел! По-моему, самые счастливые мгновения в любви именно эти.
ЧТО ГЛАВНОЕ В САМОМ НАЧАЛЕ
И вот наконец мы дома. В первые минуты — усталость и растерянность: что делать, за что хвататься, кормить ли, пеленать ли? Да его и развернуть страшно! И страшно подумать: когда же он теперь вырастет? Начался тот самый кропотливый, однообразный материнский труд, который хоть кого повергнет в уныние и отчаяние.
Я скисла в первые же дни. Еще бы: ни опыта, ни знаний, к тому же мало молока, зато много настойчивых советчиков, противоречащих друг другу. Трудно. И не нашлось ни одного человека, который бы сказал: «Оставьте мать в покое, дайте ей опомниться и самой разобраться, ей надо приноровиться к ребенку. Это главное сейчас». Золотой этот совет я даю дочерям в наследство: кто и что бы ни говорил матери, надо помнить — главное для начала именно это — приспособиться матери к малышу, малышу — к матери, а отцу — помочь им в этом своей заботой, ласковой поддержкой даже в мелочах. Особенно в первые месяцы, когда маме так трудно. Не кормление по часам, не стирка и глажение пеленок, не суета с прогулками и купаниями — не это должно быть главным.