Двадцать седьмого июня, в ветреный день, после ужина, из шкафа донесся тихий писк. Уходя в хлев, я оставила шкаф открытым, там лежало несколько старых журналов Луизы. На них Кошка и разродилась, прямо на обложке «Элегантной дамы».
Кошка громко мурлыкала, гордо и счастливо глядя на меня большими влажными глазами. Она даже позволила погладить себя и посмотреть малышей. Один был в мать — серый и полосатый, другой — белоснежный и пушистый. Серый мертв. Я унесла его и похоронила рядом с хлевом. Кошка, казалось, и не заметила, она всецело отдалась уходу за белым пушистым созданьицем.
Когда любопытный Лукс сунул голову в шкаф, Кошка так яростно зашипела, что он в испуге и возмущении бежал на улицу. Кошка осталась в шкафу и не соглашалась никуда переселяться. Так что я оставила дверцу приоткрытой, привязав ее, чтобы не распахивалась настежь и котенок мог лежать в уютном полумраке.
К слову, Кошка оказалась страстной матерью и только ночью отлучалась на короткое время. Охотиться ей не надо было, я давала вдоволь молока и мяса.
На десятый день Кошка представила нам малыша. Она вынесла его за шиворот на середину комнаты и опустила на пол. Он был очень хорошеньким, весь белый и розовый и куда пушистее, чем все виденные мною котята. Он с писком бросился искать спасение под материнским брюхом, и церемония представления на этом завершилась. Кошка ужасно им гордилась, и каждый раз, когда она вытаскивала котенка из шкафа, мне полагалось его гладить и хвалить ее. Как всякая мать, она была полна сознанием исключительности своего отпрыска. Так оно и было, ведь не найдется двух похожих друг на друга котят, ни наружностью, ни своенравными характерами.
Вскоре малыш уже в одиночку выбирался из шкафа и путался под ногами то у меня, то у Лукса. Он ни капельки не боялся, а Лукс с интересом разглядывал и обнюхивал его, когда Кошки не было поблизости. Однако она почти всегда была поблизости, ревниво следя за попытками сближения.
Я назвала котеночка Жемчужиной, такой он был белый и розовый. Сквозь тонкую кожу ушек просвечивала пульсирующая кровь. Позже на ушках выросла густая шерстка, но пока котенок был маленьким, кожа просвечивала то тут, то там. Тогда я еще не знала, что это кошечка, но ее славная, чуть плосковатая мордочка казалась мне такой женственной. Жемчужина питала большую симпатию к Луксу и стала залезать к нему под печку, играть его длинными ушами. По ночам она все-таки спала с матерью в шкафу.
Через пару недель мне стало ясно: Жемчужина, маленькое пушистое создание, превращается в красавицу. Шерстка ее стала длинной и шелковистой, она походила на ангорскую кошку. Разумеется, только по внешности — память о каком-то длинношерстном предке. Жемчужина была маленьким чудом, но я уже тогда знала, что родилась она в неподходящем месте. Пушистая белая кошка в лесу обречена на безвременную смерть. Шансов у нее не было. Наверное, поэтому я так ее любила. Новая забота на мою голову. Я трепетала в ожидании дня, когда она впервые выйдет на улицу. Не успела оглянуться — а она уже играет перед домом с матерью или Луксом. Старая Кошка очень беспокоилась о Жемчужине, похоже, она чувствовала то, что знала я: ее дитя в опасности. Я велела Луксу присматривать за Жемчужиной и, когда мы бывали дома, он не спускал с нее глаз. Старая Кошка, устав наконец от утомительных материнских забот, радовалась, что Лукс вызвался охранять Жемчужину. Нрав у малышки был не совсем такой, какой обычно бывает у домашних кошек, а спокойнее, мягче и ласковее. Частенько она подолгу просиживала на скамейке, наблюдая за мотыльками. Голубые глаза кошечки через несколько недель позеленели и сверкали драгоценными камнями на белой мордочке. Носик у нее был короче материнского, а вокруг шеи — пышное жабо. Я сразу успокаивалась, едва завидев, как кошечка сидит на скамье, поставив передние лапки на пышный хвост и пристально глядя перед собой. Тогда я пыталась внушить себе, что из нее выйдет горничная кошка, которая не уходит дальше крыльца и всегда на виду.
Вспоминая первое лето, понимаю, что гораздо больше думала о животных, чем о собственном отчаянном положении. Катастрофа избавила меня от бремени ответственности, но тут же, незаметно, возложила на меня новые тяготы. Когда я наконец начала немного ориентироваться в ситуации, оказалось, что в ней уже давно ничего не изменишь.
Не думаю, чтобы мое поведение было вызвано какой-то слабостью или сентиментальностью, просто я следовала глубоко укоренившемуся инстинкту, противиться которому могла бы только ценой собственной жизни. Наша свобода — штука печальная. Пожалуй, и существует она лишь на бумаге. О внешней свободе не может быть и речи, но никогда я не встречала никого, кто был бы внутренне свободен. И никогда не считала это постыдным. Не вижу, что бесчестного в том, чтобы, как любое живое существо, нести свое бремя и в конце концов, как всякое живое существо, умереть. Да и не знаю, чтó такое честь. Родиться на свет и умереть — не много чести, таковы свойства всего живого, вот и все. Создателями стены тоже двигала не свободная воля, а просто инстинктивная любознательность. Только не стоило позволять им — в интересах высшего порядка — реализовывать свое изобретение.
Но вернусь-ка лучше ко второму июля, тому дню, когда мне стало ясно, что дальнейшая жизнь зависит от количества оставшихся спичек. Как и все неприятные мысли, эта посетила меня в четыре утра.
До сих пор я была чрезвычайно легкомысленна, не отдавая себе отчета, что каждая сгоревшая спичка может стоить мне дня жизни. Я вскочила с постели и притащила из кладовки оставшиеся спички. Гуго, страстный курильщик, позаботился о спичках и о запасе кремней для зажигалки. Однако я, к сожалению, так и не научилась пользоваться настольной зажигалкой. У меня было еще десять больших коробок спичек, примерно четыре тысячи штук. По моим подсчетам их должно хватить на пять лет. Теперь я знаю, что почти не ошиблась. Если соблюдать строжайшую экономию, спичек мне хватит еще на два с половиной года. Тогда же я вздохнула с облегчением. Пять лет казались бесконечностью. Не верилось, что успею израсходовать все спички. Теперь-то день последней спички не так уж далек. Но по-прежнему говорю себе, что до этого не дойдет.
Пройдет два с половиной года — огонь угаснет, и все дрова вокруг не спасут от холода и голода. Но все же во мне живет безумная надежда. Снисходительно посмеиваюсь сама над собой. Ребенком я так же упрямо надеялась, что никогда не умру. Надежда представляется мне слепым кротом, он живет во мне и лелеет безумные планы. Не в силах прогнать его, я вынуждена с ним примириться.
В один прекрасный день нас с ним поразит один и тот же удар, и тогда даже мой слепой крот поймет, что мы умираем. Его немного жалко, мне бы хотелось, чтобы ему чуть-чуть повезло. Но, с другой стороны, он ведь сумасшедший, я должна радоваться, что держу его под контролем.
К слову, есть еще и другой вопрос жизненной важности — боеприпасы. Их хватит на год. Лукс ведь погиб, мяса нужно куда меньше. Летом я могу иногда ловить форель, кроме того, можно рассчитывать на хороший урожай картошки или бобов. На худой конец прокормлюсь картошкой, бобами и молоком. Но молоко будет, только если Белла отелится. Все равно, голода я боюсь гораздо меньше, чем холода и темноты. Случись такое — в лесу мне не выжить. Нет смысла слишком уж задумываться о будущем. Всего-то и надо, что беречь здоровье и уметь приспосабливаться. В общем-то, последнее время я не так уж и задумываюсь. Не знаю, к добру это или к худу. Все, должно быть, стало бы иначе, если бы знать, будет у Беллы еще теленок или нет. Иногда мне кажется, лучше бы — нет. Это только оттянет неизбежный конец и принесет новые тяготы. И все-таки было бы хорошо, если бы снова появилось новое, юное существо. Хорошо прежде всего для бедной Беллы, она так одиноко стоит в темном хлеву и ждет.
В общем-то, теперь мне нравится жить в лесу, мне будет нелегко с ним расстаться. Но я вернусь, если выживу там, по ту сторону стены. Иногда я представляю себе, как было бы здорово вырастить дочек тут, в лесу. Для меня это было бы райским блаженством. Но сомневаюсь, что им бы это тоже понравилось. Нет, не получился бы рай. Думаю, что его и не было никогда. Рай непременно должен быть вне природы, а такого рая я представить себе не могу. Об этом даже думать скучно и не хочется.