Лукс болтался неподалеку от меня, глазел на корову, пил из колоды и бегал по кустам. Он успел стать прежней веселой собакой и, казалось, позабыл все ужасы минувшего дня. Он, видно, уже свыкся с тем, что его хозяйкой стала я, хотя бы временно.

На обед сварила суп из гороховой колбасы и открыла тушенку. После еды навалилась усталость. Я велела Луксу покараулить корову и, словно оглушенная, не раздеваясь, повалилась на кровать. После всего, что стряслось, я вообще не должна была спать. Но нужно признаться, что первые недели в охотничьем домике я спала очень крепко, пока тело не привыкло к тяжелой работе. Бессонница начала мучить позже.

Проснулась около четырех. Корова лежала, пережевывая жвачку. Лукс, сидя на скамейке перед домом, сонно на нее взирал. Я освободила его от караульной службы, и он вновь отправился на разведку. В те дни я, едва потеряв его из виду, сразу же начинала беспокоиться. Позже, поняв, что полностью могу положиться на него, я совсем перестала тревожиться.

Когда похолодало, я затопила и поставила воду на плиту. Мне совершенно необходимо было вымыться.

Под вечер загнала корову в хлев, подоила ее, налила свежей воды и оставила ее на всю ночь в одиночестве. После мытья я закуталась в халат, выпила парного молока и села к столу подумать. Удивительно, что я не грущу и не отчаиваюсь. Спать хотелось так, что пришлось подпереть голову руками, я едва не уснула сидя. Раз думать я не могла, то попыталась читать один из детективов Гуго. Но, видно, выбрала неудачно: торговля женщинами интересовала меня в тот момент весьма слабо. Вообще-то Гуго тоже всегда засыпал на третьей или четвертой странице своих крутых детективов. Наверное, они и были у него вместо снотворного.

Я тоже едва вынесла десять минут, потом решительно встала, привернула лампу, заперла дверь и легла.

Следующее утро было холодным и неприветливым и навело меня на мысль позаботиться о сене для коровы.

Я вспомнила, что видела когда-то на лугу у ручья сеновал; может, там еще есть сено. Машина Гуго мне без пользы. Уходя, он унес ключи. Да и будь ключи — тоже было бы мало толку. Всего две недели назад, по настоянию дочек, я с величайшими трудностями получила права и поэтому ни за что не решилась бы въехать в ущелье. Нашла в гараже несколько старых мешков и, окончив уборку хлева, отправилась за сеном.

На сеновале у ручья я действительно нашла немного сена. Набила им мешки, связала их друг с другом и поволокла за собой. Но скоро обнаружила, что в качестве транспортного средства мешки на каменистой тропе непригодны. Тогда я оставила два мешка на обочине, взвалила два других на плечи и потащила к дому. Убрала из гаража инструменты, сложила их в кладовой при кухне, потом принесла оставшиеся мешки и сложила сено в гараже.

После обеда еще дважды ходила за сеном, и на другой день — тоже. Было ведь только начало мая, а в эту пору в горах иногда бывает очень холодно. Пока было просто прохладно, моросило, но корова вполне могла пастись на лужайке. Она казалась вполне довольной новой жизнью и терпеливо сносила неуклюжую дойку. Иногда только поворачивала свою большую голову, словно потешаясь над моими усилиями, но стояла спокойно и никогда не лягалась. Она была дружелюбна и иногда — чуть высокомерна.

Пораскинув умом, как мне звать корову, окрестила ее Беллой. В этих местах коров так никогда не называли, однако — почему нет — имя короткое и благозвучное. Корова скоро поняла, что теперь ее звать Беллой, и поворачивала голову на мой оклик. Очень бы хотелось знать, как ее звали раньше: Пеструха, Грета или, может, Серка. Собственно, имя ей вообще было не нужно, она была единственной коровой в этом лесу, а скорее всего — и в стране.

У Лукса имя тоже было совершенно неподходящее, оно свидетельствовало о дремучей темноте местных жителей. Но с давних пор всех охотничьих собак в долине звали Луксами.[1] Настоящих рысей истребили так давно, что никто в долине их и в глаза не видел. Может, кто-нибудь из предков Лукса загрыз последнюю настоящую рысь и в награду получил свое имя.

Пасмурная погода сменилась обложным дождем, а потом — настоящей вьюгой. Белла стояла в хлеву и жевала сено, а у меня внезапно появился досуг — поразмыслить. В моей — то есть Гуго — книжке под десятым мая помечено: переучет.

То десятое мая было настоящим зимним днем. Снег, вначале таявший, теперь держался, а с неба все сыпало.

Началось с того, что я проснулась и почувствовала себя полностью беззащитной. Физическая усталость прошла, навалились раздумья. Прошло десять дней, а в моем положении ничего не изменилось. Десять дней я глушила себя работой, но стена никуда не делась, и никто за мной не приехал. Не оставалось ничего другого, кроме как примириться с действительностью. Тогда я еще надеялась, я еще долго надеялась. Даже когда мне пришлось сказать себе, что на помощь больше рассчитывать не приходится, оставалась безумная надежда вопреки разуму и собственной уверенности.

Уже тогда, десятого мая, я была убеждена, что произошла огромная катастрофа. Все говорило за это: отсутствие спасателей, молчание радио и то немногое, что я увидела сквозь стену.

Гораздо позже, лишившись всех надежд, я все не могла поверить, что дочери мои тоже погибли. Они не могли погибнуть, как старик у колодца или женщина на скамейке!

Думая сейчас о дочках, я все вижу их пятилетними, и мне кажется, что уже тогда они ушли из моей жизни. Наверное, в этом возрасте все дети начинают уходить из жизни родителей; мало-помалу они превращаются в посторонних нахлебников. Но происходит это так незаметно, что этого почти не ощущаешь. Хоть и были минуты, когда я подозревала такую чудовищную возможность, да как всякая мать гнала подобные мысли прочь. Нужно ведь было жить дальше, а какая мать сможет жить с такими думами?

Проснувшись десятого мая, я вспомнила дочек пятилетними девочками, семенящими по детской площадке. Два довольно неприятных, неласковых и строптивых подростка, оставшиеся в городе, стали вдруг абсолютно нереальными. По ним я никогда не горюю, только по тем малышкам, какими они были много лет назад. Может, это слишком жестоко, но, право, не знаю, кому мне теперь врать. Могу позволить себе писать правду: все, в угоду кому я всю жизнь врала, умерли.

Дрожа в постели, я раздумывала, что же мне делать. Я могла бы покончить с собой или прорыть ход под стеной, что, очевидно, просто более трудоемкий способ самоубийства. Разумеется, кроме того, я могла остаться тут и попытаться выжить.

Я уже старовата, чтобы всерьез думать о самоубийстве. А главное — меня удерживала мысль о Луксе и Белле, вдобавок еще и любопытство. Стена — загадка, я же ни за что не отступлю перед неразгаданной загадкой. Благодаря предусмотрительности Гуго у меня были некоторые запасы (их хватит на лето), был дом, дрова и корова, которая тоже — неразгаданная загадка и, может, ждет теленка.

Прежде чем решать, что делать дальше, мне хотелось по меньшей мере дождаться, родится теленок или нет. Над стеной я голову особо не ломала. Предположила, что это — новое оружие, создание которого одной из великих держав удалось утаить. Идеальное оружие: оно оставляет ландшафт нетронутым, просто убивает людей и животных. Ясное дело, было бы еще лучше, если бы и животные оставались, но, судя по всему, это невозможно. Ведя свои войны, люди никогда не обращали внимания на животных. Когда же яд — я полагала, что это какой-то яд — перестанет действовать, территорию можно будет оккупировать. Судя по умиротворенному виду жертв, они не страдали; из всех дьявольских выдумок человека эта показалась мне самой гуманной.

Я и предположить не могла, сколько все будет продолжаться, но считала, что как только действие яда прекратится, стена исчезнет и объявятся победители.

Сейчас я иногда задаюсь вопросом, не превзошел ли эксперимент — если это только эксперимент — вообще все ожидания. Слишком долго заставляют себя ждать победители.

А может, и вообще не осталось никаких победителей. Что толку думать? Может, какой-нибудь ученый, специалист по оружию массового уничтожения, понял бы больше, чем я, да что проку. Со всеми своими знаниями он бы только и смог, что ждать да пытаться избежать смерти.

вернуться

1

Luchs (нем.) — рысь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: