— Вчера Ванька ночевал у Паруньки. Земля горит под ногами. Вот страхи какие... Всего недостача. Звезд на небе, и тех, говорят, меньше стало. Куда идем, куда катимся?!
— А идем к концу мира, голубонька. В книгах старого писания есть на то указание: се грядет с облаками, и узрит его всякое око, и возрыдаются пред ним все племена земные... Свету конец... Умереть мне без покаяния, если вру... Громы небесные и зубы крокодиловы да падут на головы наших врагов.
Ванька угадал по голосу знаменитую в округе Малафеиху, просвирню и церковную грамотницу, и подумал, холодея: [Просвирня — женщина, занимавшаяся выпечкой просвир.] «Видно, без меня меня женили... Отец, наверно, и невесту приискал. Окрутит, пожалуй. А на ком бы?»
— Невеста, слышь, супротив отца идет? — продолжала расспрашивать Малафеиху собеседница. — Слухи недаром землю кроют: Федорка Лобанов полюбовка у ней. Взаправду, нет ли, люди калякают, отец поперешником Марьку в кровь иссек, теперь и в артель не показывается. [Поперечник — ремень, перекинутый через седелку и подтягивающий оглобли.]
Ванька выждал, когда родитель пошел завтракать, и как только тот, помолясь, сел за стол, сын переступил порог в надежде на спокойный конец дела: отец почитал грехом драться за столом.
— Добро пожаловать, господин хороший, — сказал отец с тихой злобой. — Садись, где место просто, да скажи, откуда идешь и с какими добрыми делами?
Сын торопливо снял праздничную одевку, всю измятую, и пугливо уселся за стол. Перепрелые куски вчерашней драчены ворохом лежали на сковороде. [Драчена — запеканка из муки, яиц и молока.] Отец с матерью хлебали тюрю в огуречном рассоле. Ванька молча стал есть. Слышалось только чавканье, да робко стучали ложки о края деревянного блюда. Ванька, посапывая, глядел на большую бороду отца, на морщинистый лоб, на шерстистые руки с засученными по локоть рукавами.
— Время, сынок, тебе жениться, — сказала мать, вздохнув. — Не все так холостяком быть.
— Женись, говоришь? Сам-то дурак, да дуру возьмешь, будет два дурака. Арифметика не больно привлекательная...
— На мирском быку оженю и будешь жить, — сказал отец.
Ванька изменился в лице, душа пуще заныла, он робко поглядел в сторону отца и не решился возражать.
— Дивить народ надо бросить, да! — строго добавил отец. — Охальничать вместях с шантрапой начал. Позор.
Ванька заерзал на лавке.
— Ну вот, тятя... К чему этот разговор?
— Нувоткать тут нечего! Первых на селе родителей сын, понимать должен. Отец семнадцати лет женился, не бегал по блудницам...
Да никто не бегает... Бабы хвастают.
— Молчать! Где навоз, таи и мухи.
Отец, разгладив бороду, шумливо передохнул и вышел из-за стола. Измерив пол шагами от среднего окна до порога, он остановился: там на гвоздике висел ременный кнут. Сердце Ваньки заныло. Жестокая судорога страха охватила его. Отец постоял и снова подсел к столу.
— Грех, сынынька, — промолвила мать, бодрясь, что гроза миновала.
— Какой грех? Чем я грешен?
Отец, надрываясь, закричал:
— Ты как петух, у тебя семьдесят жен, ты всегда грешен.
— Игнатий в два раза старше меня, — не поднимая глаз, ответил Ванька, — а постоянно у девок. А ему сорок лет.
— С распутников пример не бери, — оборвал отец. — До сорока лет ерничает... Все профинтил. Притом, сельсоветчик — все же власть... Стало быть... сила.
— Ну, а Мишка Бобонин?
— И этот тебе не чета. По официантскому делу пошел, живет в городе, седни служит, завтра нет... подневольная личность. А у тебя торговое дело. Порядок нужен да жена, дому рачительница. Да и трудно одной матери в доме.
— Погодить бы, — сказал робко сын. — Еще не совсем нагулялся.
— Погодим еще сто лет, тогда видно будет, — зло заметил отец.
Тут заговорила мать, угадывая, что сердце отца начинает распаляться.
— Молва, сынок, с плеч голову мне сымает. Все село гудит о проделках твоих на Голошубихе. Глазыньки на улицу не кажи.
— Слушай только баб, наболтают более возу, — ответил сын решительнее.
Отец обернулся к нему и сказал в тон:
— Ну, сын, не перечь, пощади себя.
— Да я не перечу, я только прошу малость обождать...
— Мне ждать некогда: подготовка к весне на носу. Лишний работник нужен. А девку я выбрал ядреную. И тебе и нашему дому под стать. С невестиным отцом на базаре говорили.
Ваньку жениться не тянуло, но спорить с отцом он боялся; перекосив лицо, обратился к матери:
— Скажите хоть как зовут-то ее?
— Зовут зовуткой, величают уткой, — оборвал отец и вдруг закричал: — Научились от комсомола — любовь, улыбки, нежности, белоснежности... Я первый раз перед венцом свою невесту увидел. Прожили век, добро нажили, бога благодарим... И у тебя так же: перемелется — мука будет.
Сын махнул рукой и встал из-за стола.
— Валяй на ком хошь! — сказал он и вышел.
— Мать! — позвал Егор Канашев. — Наряды невестины разузнала прочно?
Она быстро зачастила:
— И шуба у Марьки есть, и еще одна плисовая, в Покров сшили. Три казинетовых полукафтанья, шуба дубленая, шуба, перешитая из отцовского тулупа, — сама видела. [Казинет — старинная плотная бумажная или полушерстяная ткань для верхней одежды.] Сак-пальто, японка, куртка полусуконная — глядеть дорого, раз надевана. [Cак — широкое женское пальто.] [Японка — покрой рукава женского платья, напоминающий японское кимоно; блузка или платье с таким рукавом.]
— А насчет исподнего как?
— Это всем известно. Первым делом, три канифасовых сарафана по старой моде, с воланами, шатланковое платье, три полушерстянки, поплиновое, да у городской барыни на две меры картошки выменяла еще батисту на платье... шелковое венчальное приобрела, это тоже доподлинно известно. [Канифас — легкая плотная хлопчатобумажная ткань с рельефным тканым рисунком.] После покойницы тетки две ковровые шали у ней не обновлены — фаевая, цветком, шелковая с отливом. [Фай — шелковая ткань с поперечными рубчиками.] От девок слышно — три бордовых полушалка в сундуках лежит, персидская шаль двойная, юбки байковые чай, штук пять будет. А будничную надевку и пересчитать нельзя. Обувки тоже — владычица-матушка... Невеста справная. Одиношенька у родных, сам знаешь. Семья-то на знат'и.
— Смотри, чтобы оплошки не было. Хозяйство без достатка — слепой дом. А достаток наш растет из года в год. С одним батраком, пожалуй, теперь не управимся. Работница в доме вот как нужна. А жизнь к старой тоже близится. Не зря Ленин новую политику ввел: вольную торговлю, аренду, батраков... Сказано: обогащайся. Опять справный хозяин на селе славен стал. Четыре годка поиграли в коммунию — стоп машина, дело заштопорилось... Петр Петрович в волости теперь. Был бог и царь на селе, но и тот со мной заигрывает. А ведь только два года прошло с тех пор, как я из сил выбивался, чтобы ему угодить. Бывало, идешь с ним, вперед его в сугроб забежишь, по шею провалишься: «Не ходи сюда, товарищ комиссар, тут глыбко, не в это место ступаешь». И ножки-то ему обчистишь, веточку на пути приподымешь... То есть всеми способами стараешься перед ним... А теперь он сам картуз сымает: «Егору Лукичу! Как здоровьичко? Как успехи в делах?» А за эти дела он четыре года меня гнул в дугу... Да! Пути господни неисповедимы! Ох, нужна в дому работница...
— Скотины одной целый двор...
— Да что скотина. С осени крупорушку да маслобойку ставлю на реке. Расширяю бакалею... Мельницу переоборудую... Хозяйство ширится. Пускай молодые в дело вникают... Добыток приумножать учатся... Вот она, новая-то политика как взыграла...
Через несколько дней вечером в жаркой избе Бадьиных Канашев с сыном сидели под матицей, окруженные свахами, на старый лад разодетыми в оранжевые «казачки». [Матица — балка, поддерживающая потолок.] [Казачка — приталенная насборенная кофта с длинными рукавами.]
Неслыханно для округи, всякому наперекор, шли по канашевскому хотению смотрины. Жених, усердно пыжась, прел в суконной шубе на хорьковом меху, снимать ее свахи не наказывали, — в такой шубе жених дорого выглядит. Сродники да соседи сгрудились в дверцах печного чулана. А Марья, побледневшая, с опущенными ресницами, посредине избы, кланяется пришельцам влево и вправо.