Но больше всего раздражала Василия Бадьина та беззаботливая веселость, с которой Петр Лютов, прославленный пересмешник, встречал жалобщиков на сыновей, и то, наконец, что он высмеивал и самого себя, и жену, много употреблял затейливых и соленых слов. Он родился точно на посмешище, и никто из мужиков не снисходил до серьезного разговора с ним. Ребятишки, те его любили за шутки и незатейливый нрав, а парни и девки балагурили с ним.
Дядя Петя ежегодно менял ремесло, пытаясь выбиться из бедности. Нынче он вязал хомуты и шлеи, потом бросал это, переходил на валяно-сапожное дело, затем начинал гнуть дуги. Не случалось зимы, чтобы он не научился чему-нибудь новому. Но сапоги валял он плохо, чинил хомуты неважно, а дуги гнул и вовсе отвратительно. Он тянул из себя жилы, рассчитывая на добыток, но хозяйство не улучшалось и он по-прежнему слыл у зажиточных крестьян лодырем и шантрапой, а про детей говорили:
— Яблоко от яблони недалеко падает.
Другое дело, если бы скота у Петра Лютова было много, а парни бы его ходили по улице с тальянками, в калошах и каракулевых шапках. Хотя бы целыми зимами лежал он на печи, никто бы этого лежанья не заметил, а всяк при случае примолвил бы:
— Вот старающемуся человеку бог дает, — парни стоющие, одно слово, умного отца дети, радетельного и к домовитости способного.
И Марья раньше проходила мимо Саньки, как мимо мебели. Но с недавних пор показался ей Санька чем-то неуловимо похожим на Федора.
И сегодня она прошла в темноту сада, подошла к плетню, взобралась на него и заглянула в полуоткрытую дверь амбара. Посередине хлама, рассохшихся кадок и сваленных в углу обрывков прелой сбруи, на примосте из деревянных чурбанов стоит коптилка, а рядом — хвощовая постель.
Санька писал.
«Про что может писать деревенский парень? — впервые Марья об этом задумалась. — Как Федор, — решила она, — про крестьянское житье пишет, должно быть».
Сухой плетень затрещал под ней. Санька поднял голову, прислушался и вышел в темноту, растворив дверь. Он увидел на плетне Марью. Сердце его забилось. Никогда он не позволял себе подумать, что красавица соседка могла хоть одни раз вспомнить о нем. Молчали. Вдалеке прозвенела тальянка.
— Это из Зверева парни пришли, — сказал он, — гонору во сколько, а сознательности ни на грош!
— Погляжу я на тебя, Саня, ты как писарь, — сказала она шепотом.
Шурша травой, робко подошел он к плетню:
— Сочинения сочиняю. В газете прописано было про Федора, что погиб герой, и все подробно изложено — это я прописал. Ты неграмотная и газеты, конечно, не читаешь. И понятия у тебя такого нет, — вздохнул он. — Эх, ты! Теперь стихи готовлю. Надо будить общественное мнение.
Для Марьи были дивны слова этого долговязого парня. Всего два года назад он был главарем озорников, опустошавших соседские огороды.
— Все расписывают да расписывают, кто Федора сгубил, — сказала она в раздумье. — А это очень ясное дело — Канашевы.
— Думают всяко. Следователь одно твердит: «Чертова деревенька, болота да леса, а люди волки, без понятиев». Явные улики пропадают.
«Отколь только этому разговору набираются «такие»? — пришло Марье в голову. — И в армии не бывал, и городов не видел, а набрался... Чудно! — и заключила: — Это от Феди».
— Анныч делом не зря, наверно, руководит? — спросила она. — Все-таки Анныч человек со смыслом, он все выяснит.
— Анныч, он выяснит. Сейчас одно твердит — беднота в круг. Анныч башковитый, кабы ему да денег, он бы всю землю в химию превратил, на полях бы росло золото. Скоро собрание будет, кто желает в общую работу.
— Мне сходить туда хочется, — сказала Марьи.
— Пойдем вместе. Мой тятя тут тоже первяком. Он говорит ему нечего терять, кроме лаптей. Это, говорит, сам Маркс сказал. Врет, наверно, Маркс был германец, а в Германии лаптей не носят.
Помолчали.
— Значит ты — селькор? — спросила она с восхищением.
— Да. Я заменил Федора. Мне редактор «Бедноты» письмо прислал.
— Ты бы мне поведал, про что ты пишешь? — спросила Марья.
Санька молча растворил дверь своей амбарушки. Широкая полоса света разрезала темь сада. С листом бумаги в одной руке, с коптилкой в другой он подошел к Марье. Низ сада прояснился, свет сплюснул окружающую темь. Она стала непроницаемой. Санька в кубовой, расстегнутой у ворота рубашке, с лохматым кустом пепельных волос, показался Марье сказочным разбойником. Это понравилось и развеселило.
Санька отдал ей в руки коптилку, приказав:
— Держи.
Она послушно взяла.
— Слушай и понимай, что к чему приписано и какая отсюда главная идея стиха. Идея будет марксистская.
Он поднял лист к глазам, ногой оперся на жердь изгороди, и прямо в лицо Марье полились невнятные, но трогающие слова:
— Очень жалостливо написано, — сказала Марья, — ой, жалостливо, сердце разрывается на части... Как Пушкин. Нам парни на посиделках, как только заскучают, говорят, — давай, говорят, про Пушкина историю сказывать, и уж обязательно что-нибудь занятное.
— Пушкина за крестьянский класс застрелили империалисты иностранцы. Когда Пушкину приказал царь: становись в ранжир и угнетай крестьянство, он отказался и уехал в цыганы. Цыганом три года ходил, потом перепели его в арапы. Тоже невысокая должность, последнее дело; Вот он и стоял за наш класс. Мы оба стоим за наш класс. Не всякий это поймет и примет во внимание.
Марья, передохнув, сказала тихо:
— Я словами не могу, а сердцем чую, Саня. — И подумала: «Жалости в нем сколько — озорной на взгляд, а сердцем ласков. Откуда что берется?» — Я пойду с тобой, Саня, на собрание к Аннычу. Мне одинокой тошно. И Шарипа советует. Она на плохое не поведет. Она к Аннычу приписалась. А мне тоже с ней... с вами охота.
— Все хорошее тянется к нашему коллективу, это факт, Маша. Тебя там никто не будет ни попрекать прошлым, никто не скажет ерунду, что бог дал тебе, как женщине, только половину души.
— Я вся истомилась, Саня. На улице на меня глядят как звери. Сухоту на своих плечах несу. Никому не жалуюсь, — шептала она, обдавая его горячим дыханием.
У него кружилась голова.
«Такая красавица, что ввек бы очей не отвел, — думал он, — а пожалеть ее и понять некому».
— Человеческую жизнь нелегко рассудить, — сказал он. — И не узнаешь друга, пока не попал в беду. Друг не выдаст, он руку тебе подаст. А недруг отворотится. Вот и выбирай. Культуры не хватает в деревне. Порой прямо дикость. Тебе душу повредили темнотой, а говорят — порченая. И ты спиной к комсомолу.
— Да, мы некультурны.
— Это не аргумент, конечно, — сказал он строже, — чтобы отрицать комсомол и коллективное хозяйство! Это меньшевизм. Опять же очень много раздумываете вы — женщины, отсталый элемент. Привезли трактор... подошел подкулачник, изматюкался, не верит: «Не может быть, чтобы в России такие машины делали»... А вы — женщины — стоите и молчите... Не разоблачите!.. Моя хата с краю... позор!
— Я понимаю, Саня. Я к вам приду. Меня взяла такая изнемога, что из рук все валится. И вот. Просветлело на душе.