Ждал долго. Тоскливо тянулось время. Под навесом бани темно. Слышно только тявканье собак на улице. Где-то гармошка плакала. Пробили девять в караульный колокол. Вдруг Федор услышал, как заскрипел снег рядом. Марья, закутанная в шаль, прошла вдоль плетня. Под свесом бани тихо остановилась.
— Ну вот, пришла... сердце только растревожить, — зашептала она. — Горемычная наша доля. По тебе я вся извелась. Весь платочек слезами измочила.
Федор от волнения не знал, что сказать.
— Пришла, а сердце мрет. Вдруг мама хватится. Она теперь за мной неотлучно следит. Сейчас родители к жениху пошли, так я вырвалась на минутку.
— Как тебя понять? — сказал Федор горько. — Любишь одного, идешь за другого. Что у нас, времена Николая Второго?
Она молча всхлипнула. Федор продолжал:
— Теперь и закон запрещает насилие. Скажи родным, что не хочешь замуж идти. А я с братом договорюсь, поделимся, и перейдешь ко мне. Богатства вашего мне не надо. Не за то люблю. Скажи им, как ножом отрежь. Пора тебе своим умом жить.
Она только тяжело вздохнула. Федор продолжал:
— Закваска в тебе, видать, тоже старая: опасаешься, что люди скажут да как бы стариков не обидеть. Старики свое прожили. Пусть молодым жить не мешают. У меня в дому такой же затхлый быт. Но я с ними воюю. И ты воюй. Или ты не любишь меня, что ли?
— Не расстраивай ты мое сердечушко, без того расстроенное. Вот как узнала, что замуж идти, опостылело все.
Она упала ему на грудь.
— Ты скажи, мои хороший, чем ты меня приворожил... На пруд белье полоскать пойду, норовлю пройти мимо твоей избы. На избу твою взгляну, свет увижу. А теперь — мрак один кругом, уж так болит сердце от печали. Прошу тебя, мои милый, когда буду под венцом, не приходи в церковь — упаду от горя. И на свадебные вечера не приходи глядеть. И не пытайся встречаться со мной нигде. Только надсада одна.
— Как же ты терпеть весь этот ужас будешь? Подумай. Весь век жить с постылым.
— Все терпят. Не вытерплю — сгибну, такая, стало быть, мне дорога. Как почуяла разлуку с тобой, так и еды и сна лишилась. Почернело мое сердце от дум. Чует ретивое — не жилица я на свете. Да уж скажу напоследок: мил ты моему сердцу, вот как мил...
Она заплакала.
— За чем же дело стало? Счастье в наших руках! Вон мы белых генералов побеждали, четырнадцать государств победили, я самураев бил. И то не боялся. А тут предрассудки, свычаи-обычаи, чтоб им сгинуть скорее...
— Нет, Федя. Обычаи японца страшнее. Что японец? Один ты с ним на один. Ясно, что он тебе супостат. Или ты его или он тебя. А в нашем деле все спутано. Не знаешь, как поступить. Я бы собой знала как распорядиться, а глянь, это других кровно задевает...
— Вот глупости. Откажи Слюнтяю и все... Это твое право.
— Отказать просто бы. Но подумаешь — сколько всего уж нагородили. Сил не хватит своротить. Гостям харч запасен. Сговор был. Приданое заготовлено. Жених подарки моей родне сделал. И мне кольцо подарил... Вот на руке. Жжет руку мою. Вся округа о свадьбе оповещена. К Канашевым из волости приехали. Как я решусь?! Будут люди осуждать...
— Пусть осуждают. К черту приданое. Человек всего важнее. Вот тут ты волю свою выкажи...
— Воля-то у меня не своя. Федя.
— Чья же она?
— Общая. Уйди я самовольно — родные с горя умрут. А уж тут и мне счастья не будет. Я и намекни вчера: «Ты не вини меня, говорю, маменька. Ты свою молодость вспомяни...» Так мать белее снегу сделалась. На коленях меня молила не намекать об этом тятеньке... Мама своей любви не имела, так и другим не верит. Послезавтра под венец...
Я знаю, что делать. Ты того не хочешь. Маша, родная, с Ванькой не ходи под венец, — тихо заговорил Федор. — Пойдем сейчас и объявимся в сельсовете мужем и женой.
— Народ дивить. Под венец готовилась с одним, а с другим в загс пошла. Выходит, полоумная... Такого сраму и не перенесу.
Помолчали.
— А скажи, жених тебя любит?
— Он и не знает, что такое любовь. Уж сейчас меня попрекает: ты, говорит, заносишься своей красотой. Вот после венца я из тебя душу выну. Не в моем нраве, говорит, всякую бабу, дрянь, уважать. Будет, пофорсила в девках.
— Раз он не любит, так зачем же женится?
— Отец велит. Ему работница нужна.
— Дикари!
— Канашев с моим тятей давно сговорились, да от нас скрывали.
— Вот и рассуди, что тебя ждет...
— Рассудила. Каждый час слезы роняю. А все подруженьки мне завидуют. И тоску мою принимают за притворство. Может быть, в солдаты его возьмут, все полегче будет.
— Его в солдаты не возьмут. Он один у отца. Таким льгота.
— Ну, тогда пропала моя головушка. Изведет он меня. Сейчас уж возненавидел. А ежели догадается про нашу любовь — истерзает... Одно у меня утешенье, что я совести не потеряла... Перед мужем честная...
— Перед таким идиотом лучше бы нечестной быть...
— Какой хочешь муж, а его хаять нельзя... Его уважать надо, Федя...
— Да, тебя не переубедишь. Настоящая кулугурка... [Кулугур — раскольник, старовер.] Отец-то твой с Керженца... Дед начетчиком был. [Начетчик — старообрядческий богослов, читавший старопечатные книги и обладавший нравственным авторитетом.] Пришло время, живым в гроб лег да так и умер. Попа Аввакума дух, земляка нашего... [Аввакум — (1620 или 1621-1682) протопоп, один из основателей русского старообрядчества; выдающийся писатель; за сопротивление церковной реформе Никона был сослан, предан анафеме и впоследствии сожжен.] Знаю, и ты умрешь, а мирского закона не нарушишь...
Опять помолчали.
— Дай в последний раз погляжу на тебя, — вымолвила наконец Марья. — Только знай: я тебя ни в жизнь не забуду. Скажи-ко мне, от души ли ты меня любишь?
— Прикажи что исполнить, все исполню.
— Подумала я сперва — нарочно наперекор всем уйду к тебе. Себя не жаль — родных жаль, духу не хватило. А следовало бы. Ведь они тебя за человека не считают: отрепыш, басурман, смутьян. Нет, не смогла. Вчера мать спрашивает: «Крепко ли любишь жениха-то?» — «Нисколечки», — говорю. Она сразу в обморок. Ну, вижу, если что покрепче сказать — руки на себя наложит... Ладно уж, все на себе вынесу. Тебя только уж больно жалко... Вот я платочек тебе на память вышила...
Она прижалась к Федору и не поцеловала, а только обняла. И удалилась.
Федор постоял тут еще несколько минут и вышел на улицу. Около дома Канашевых стояла толпа парней, она славила жениха и требовала с него на выпивку. Гомон, песни, визги. Огни двухэтажного каменного дома вызывающе сияли. Девки, образовав круг на середине улицы, звонко пели:
Шел девишник.
Все Марьины подруги были собраны в самолучших сарафанах-безрукавках — желтых с проймами, голубых с воланами, бордовых с оборками и без оборок.
Девки в ряд сидели на лавке, а перед ними, через стол, парни.
...Дивились люди невиданному множеству закусок! Теснились бахвально тарелки с мелкими рыжиками, волнухами. Ватрушек с грибами и пряженцев навалено было в восемь ярусов. Пирожки румяные. Говядины гора, полным полно конфет в тарелках, тульских пряников, коврижек, кренделей, оладьев с медом. На подносах — насыпью кучи орехов, грецких, китайских, кедровых. В тарелочках — изюм, урюк, винная ягода. В глубоких плошках — моченые яблоки. Всего не перечесть. И между закусок бутылки с настойками: перцовка, вишневка, лимонная, брусничная, малинная.
Гости пока не пили, не ели, только с диву поднимали брови.
А Василий Бадьин ходил, смиренно поднимая руки, говорил:
— Просим гостей не прогневаться, не взыскать на убогом нашем угощенье. К городским порядкам не привыкли. Чем богаты, тем и рады. Покушайте, гости дорогие. Не жалейте хозяйской хлеба-соли.