Четыре дня прятался Санька от товарищей по комсомолу. Вскоре его пригласили в волость. Оттуда он пришел злой, а под вечер явился наконец к старику. Тот после тяжкой пахоты мыл руки в чулане. Санька стоял у порога и ждал, когда тот сам что-нибудь спросит.
Но Анныч замечать его не замечал и спрашивать не спрашивал.
— Меня вызывали в волость, — сказал Санька уныло.
— Я догадываюсь, парень, — ответил Анныч хмуро.
— Опять статью «Батрак» нагрохал.
— Догадываюсь, — ответил Анныч по-прежнему хмуро.
— Дела неважные. Подкапываются под нас.
— И это знаю, — ответил Анныч еще строже.
— Откуда знать тебе? — встрепенулся Санька, вспылив.
— Дурная слава быстро бежит. Каждое теперь нам лыко в строку. [Ставить всякое лыко в строку — вменять в вину любую ошибку, оплошность.] Сегодня навет, завтра навет, — глядишь, и очернено наше дело вконец. Дни приходят, видишь сам, такие, что не до гульбы, не до озорства. Затруднения у нас, а Канашев ширится. Лесопилку уже наладил, кровельным тесом округу снабжает в кредит. Мужики в кабале. На кого натиск? В первую голову на нас, конечно. Заметка этого «Батрака» метит в самую цель. Ежели бы дело касалось только тебя лично, и тогда надо бы остерегаться. Мораль твоя должна быть на высоком уровне.
Анныч вынул копию статьи, помещенной в волгазете. Статья шла под заглавием «Плакали артельные денежки» за подписью «Батрак». В ней в подробностях описывалась Санькина гульба в Звереве и Мокрых Выселках, а заканчивалась статья словами, которые Анныч подчеркнул:
«А чьи это денежки транжирились, из какой такой кассы брались, того никто не ведает, кроме самого правления артели, которое, говорят немытовские граждане, друг дружке все спускают. ВИК, не спи, проверь это дело, и волком тоже».
— Вон куда гнут? Хотят взять прямо за шиворот. Сочинителям этим есть в волости и потатчики. Понял?
— Как же это? — возразил Санька. — Волость должна быть защитой.
— Между тем, что должно быть, и тем, что есть, — огромная разница. Вот ты, примером, должен быть отсек, а ты спектакли устраиваешь... По всему району гул идет. Хорош пример! Как ты будешь агитировать за новый быт? Если ты не можешь сделать себя таким, каким ты хотел бы быть, то как же ты можешь ожидать, чтобы другой был во всех отношениях таким, каким ты хочешь.
— Ну ладно. Возьму себя в руки.
— Побеждать дурные привычки всегда лучше сегодня, чем завтра. Это как говорил в тюрьме в пятом году один профессиональный революционер. Давай сегодня и начнем. Надо написать опровержение в газету.
Санька опровержение послал, но его не поместили. Редактор ответил ему, что слишком много было свидетелей санькиных проделок, что репутация его пошатнулась и ему лучше не выступать в газете, не бесчестить селькоровского звания. Начались неприятности одна за другой.
В самую страдную пору два холостых парня и одна из вдов ушли из артели. Вскоре узнали, что парни вошли в долю машинных мелких товариществ, а вдова очутилась на лесопилке у Канашева.
Вслед за этим пошли слухи — Анныч попал к волостным работникам в немилость. Одни говорили, что Анныча волость осудила за неверное ведение дела, другие утверждали, что обнаружены растраты и вскоре весь комсомол и Анныча вместе с ним под суд отдадут. Находились и такие, что утверждали обратное тому. Словом, каждый в меру своих склонностей и симпатий выдвигал свои домыслы.
Глухая полночь. Шумит вода на мельнице, гудят поставы. Тьма-тьмущая — глаза выколи. В окошечко постучали. Канашев припал к ставню: стучали со стороны огорода. Не зажигая огня, Канашев стал разглядывать человека в щель. Ждал, затая дыхание. Опять постучали так же, три раза. Он и тут не ворохнулся: опасение — половина спасения. Постучали в третий уж раз, так же, но настойчивее, три раза с перерывами: тук-тук — слабо, тук-тук — громче и вовсе громко — тук-тук!
Только после этого Канашев открыл оконце и спросил шепотом:
— Кого бог послал?
Ответили с воли тоже шепотом:
— Прохожий. Пусти ночевать.
— Отколе бредешь?
— Издалече... Там, где был, ноги не оставил.
— Дело. Входи, коли так. — И прибавил тихо. — Заждались мы вас, ваше благородие.
Закрыл ставнем окошко наглухо и вздул огня. Впустил прохожего, грязного, в лохмотьях, с котомкой на спине, с корзиной на руке. Форменный нищий.
Прохожий стряхнул с себя лохмотья, снял фальшивую бороду.
— Целую неделю плутаю по вашим дремучим лесам. Продрог, промок, изголодался как пес.
Канашев суетился около него, подавая теплое белье и одежду.
— Заждались мы вас, ваше благородие, — говорил Канашев, ухаживая за ним. — Ждали раньше. Думали, беда какая приключилась с вами. Везде остервенело ищут классовых врагов.
— Секира у древа корня лежит, — сказал прохожий, не переставая жадно жевать. — Подымать надо секиру и дерево рубить с корня.
— Что ж, ваше благородие, мы готовы.
Из-за перегородки вышла пожилая женщина в черном полукафтанье и темном платке вроспуск. Это была бывшая настоятельница женского монастыря, теперь похеренного. Но всех черниц настоятельница сохранила, теперь они кустари, вяжут варежки и носки артельно. Артель зарегистрирована в губсовнархозе.
Досифея подошла к пришельцу, со скорбью и умилением поглядела на него и зарыдала:
— Ваше благородие, хоть на личико-то благородное, графское глянуть. Кругом все рожи, рожи. Хамово племя. Я вас помню совсем маленьким. Вы к нам с мамашей в монастырь приезжали. На козлах с кучером сидели, как ангелочек, в бархатных штанишках: «Мамуля, мамуля» — и лепетали по иностранному. И вот какая страшная участь: и вам страдать пришлось за правду. Как мир запутан. Боже, как запутан.
Она наклонилась, чтобы поцеловать его руку. Он отдернул руку, она поцеловала рукав.
Из-за перегородки вышел бывший управляющий имением графа Орлова Карл Карлович. Он числился теперь заведующим музея-уникума — усадьбы XVIII века. Комиссар по охране памятников искусств несколько лет назад привез Карла Карловича с собой и поставил его на эту должность.
Карл Карлович был мужчина лет шестидесяти. Он с достоинством подал руку пришельцу и молча сел.
Потом вышел из-за перегородки Вавила Пудов.
— Ах, ваше благородие, — захныкал он. — Когда все это кончится. Думали двух недель не продержатся ироды. Уж чужестранцам и то все это не по нраву. А нам-то каково? Каждый вечер у меня под окнами голосят: «Отречемся от старого мира...»
Пришелец поморщился и спросил:
— Все в сборе?
— Здесь только одни верные люди, ваше благородие, — ответил Канашев. — Остальных особлюсь пока. Нынче все исхитрились, стали продажны, держать надо ухо востро. Родному сыну не доверяю. Вот вас собрал, а сына в мельницу отослал, а бабу свою на село. Все в сборе, ваше благородие, все...
— Никого из местного Совета, из комсомола, из земорганов не зачалили?.. [Зачалить — привязать судно к причалу.]
— Друзья у нас везде есть, ваше благородие. Но чтобы так вот, как с вами, собраться в единый круг, — этого избегаю.
— Плохо. Надо не опасаться их, — сказал он, обращаясь к Вавиле, — а с ними дружбу вести, приучать их. Не опасен для большевиков так явный враг, как тайный. Надо вам самим в Советы избираться.
— Противно ведь, ваше благородие, — заметил Пудов. — Мы народ воспитанный.
— Белоручки! Если боишься замочиться, то и броду не найдешь. Выбирай любое.
Воцарилась тишина. Вавила Пудов вздыхал. Очарованная Досифея пожирала пришельца глазами.
— Я хорошо знаком со всем Поволжьем, — сказал пришелец. — И если уж в ваших местах достопочтенные люди брезгуют в Советы лезть, как же мы в других местах этого добьемся?! На Ветлуге в девятнадцатом году как единодушно восставал народ. Что же, смелость растеряли или народу не стало? Ведь еще при государе-императоре там скитов было до сотни. Нет, нет, так дело не пойдет. Надо отчаяннее активизироваться. Поволжье всегда бунтовало. Вон в Залесском районе мужики отказались от окладных листов.