— Ну а как же быть? Я не умею выступать.
— Хорошо, что ты понимаешь это. Говори только то, что надо сказать, и ничего другого от тебя не требуется.
Лежим в сарае на сене. Утонули с головой, тепло и мягко, хорошо спится. Ночью просыпаюсь — слышу шепоток. Солдаты вспоминают мирную жизнь: говорят о праздниках, когда собирались все родственники за одним столом, о женах, которые измучились с детьми. И только один человек почти не принимает участия в разговоре, вставит иногда слово и молчит. Фамилии его я не знаю: все его зовут Данилой. Механик-водитель танка. В боях под Смоленском потерял ногу, но сел в машину. Звание у него, кажется, старшина. Знаков различия на комбинезоне не носит. И никогда не снимает его с плеч.
— Тебя, Данила, видимо, уже ничто не интересует, — пытается кто-то подковырнуть его.
— Почему? — отвечает он. — Люблю умных людей послушать… Только так было испокон веков и так будет: течет себе речка и течет…
— Но ведь и реки вспять поворачивать можно.
— Все можно!
Надолго все замолчали. Потом один из солдат зевнул с присвистом и сказал:
— А комсорг наш дрыхнет.
— Умаялся за день, бегая по ротам.
— За иной головой и ногам нет покоя.
— Это ты зря. Должность у него такая… Надо бы парню дать один добрый совет, но еще обидится.
— Водись, мол, не только с молодыми — больше уважения будет.
— Да я не об этом. Хоть верно, он пролетает мимо нас, как ворона.
Тот солдат, что зевал, повернулся в своей норе и продолжал:
— Я часто вот о чем думаю: в конце концов война кончится, в Берлин придем. А дальше что будет?
— Что-нибудь будет.
— Наверное, нам многого захочется. Победителям!
— Чего же тебе захочется, если не секрет?
— Многого. Чтобы прийти домой, а на столе стояла миска горячих щей. И мясом пахло. Детишки в школу ходили, чарка к празднику нашлась. И жена под боком!
— Вот это самое главное! Хотя не очень большие у тебя желания.
— А чего же еще желать?
— Чего? Сам должен подумать. Ты, может, и удовлетворишься жизнью такой, а дети твои нет.
— Неужели с них будет мало отцовского счастья?
— А видел ли ты его, это счастье? Может, тебе с ним теперь только и предстоит встретиться.
— Ты это о чем?
— А вот о чем… Идет слепой по дороге. Идет, палочкой постукивает. Но сколько бы он ни шел, а перед ним окажется пропасть. Или стена. Ты что-нибудь понял?
— Понял. Слепой есть слепой.
— Слепому нужен поводырь… Соображай немного. Голова у нас не только для того, чтобы каску носить.
— Скажи Даниле спасибо за урок, — усмехнулся сосед.
— Обойдемся и так, — ответил Данила.
Он показался мне немного ядовитым человеком, может, даже обиженным на свою судьбу. Наверное, и меня считает мальчишкой. Пожалуй, и прав. Я такой и есть. Я бы стал говорить солдатам только приятное, обещать им то, чего никогда не будет, и они могли поверить мне сегодня, но потом, спустя много лет, посмеивались бы надо мной: «Был у нас на фронте такой комсорг, умел заливать…» Выходит, замполит не зря предупреждал меня: «Пуще всего страшись пустого звона».
Но я понял и другое. Я просто не мог бы найти для солдат таких слов, которые не приходится искать Даниле. Он не старался сказать что-то особенное, умно выразиться, у него мудро получалось само собой.
Утром принесли «шрапнель» — перловую кашу, и мы ели из одного котелка с Данилой. Его мужицкое лицо показалось мне старым, хотя лет ему было не больше тридцати пяти. Он походил немного на монгола, чернобровый и смуглый, глаза карие. Лицо круглое, по не скуластое. Пожалуй, по-своему красивое. Мне почему-то показалось, что у него обязательно должна быть красивая и умная жена, такая же серьезная, как он сам.
— Приходите к нам обедать, я принесу и на вашу долю, — сказал Данила, когда мы с ним опорожнили котелок. — Обед должен быть вкуснее, с мясом.
— Спасибо, приду.
Я видел, что ему было приятно есть из одного котелка с офицером. В его отношении ко мне чувствовалось что-то такое, что бывает только у старшего брата, доброта и гордость, ощущение какого-то родства. Год назад в нашем полку служили два брата, в одном экипаже. Старший был механиком-водителем, младший — командиром танка. С каким усердием служил старший! Выполнял все его распоряжения лучше, чем требовалось. И всем хвастался: «У меня командиром младший брат!» Может, и у Данилы был где-то брат? Такой, как я, младший. Вижу, что ему хочется, чтобы у меня все шло хорошо. Если бы дано было право выбирать себе механика-водителя, я обязательно взял бы в экипаж Данилу. И прислушивался бы к нему, полагался на него полностью.
Мне хотелось узнать, кем он был до войны, но спросить я постеснялся. Какое это имеет значение, кем он был! Скорее всего, рядовым колхозником. Вчера сеял, сегодня косил… А в армии он — мастер на все руки: в одном из боев заменил убитого командира. И воспринял это как должное: надо было — пересел в башню.
Я пришел обедать в эту же роту и сразу понял — что-то произошло: все были молчаливые, курили.
— Что случилось?
Один из солдат кивнул в сторону большой березы — там лежало трое танкистов. Прикрыты плащ-палаткой, видны только сапоги. Среди них я узнал и рыжие головки истоптанных сапог Данилы…
Я хочу представить себе человека, который выпустил в Данилу пулеметную очередь или снаряд из пушки, и вижу счастливое, смеющееся лицо. Совсем не такое, какое было у того немца, который мне сдался весной.
Принесли обед. И для меня тоже. В том же погнутом, выскобленном котелке, из которого мы ели утром с Данилой. И солдатские сто граммов. Горькие, как полынь. Как холодный огонь.
21
Бой утих. Вечереет. Догорают в мелколесье танки, пахнет жженым железом, краской, шерстью и чем-то еще. Приторно-горьким.
Боепитание не успевает подбрасывать снаряды.
Немцы контратакуют. Говорят, на этом направлении, под Шяуляем, у них две тысячи танков. Почти столько, сколько их перешло нашу границу в июне сорок первого года.
В одной деревне, которую мы утром сдали, а к вечеру опять вернули, старик литовец говорил:
— Они хвастались, что потурят вас до самой Москвы и дальше.
— Скорее всего, этими днями мы их подопрем к границам Восточной Пруссии.
Подошли свежие стрелковые дивизии, с ходу вступили в бой. С передовой поток раненых. Без наших танков пехоте пришлось бы туго. Но куда немцы ни сунутся — и мы там со своими ИС.
Бронебойщики несут ПТР, как жерди: на плечах у одного ствол, у другого ложе. Из этих ружей можно бить по «тиграм» только с близкого расстояния. И все же немцы топчутся на месте. Ищут дырки. Осторожны стали, в открытый бой стараются не ввязываться. Наступают только превосходящими силами.
Горит Вилейка. Центр уже выгорел, догорает окраина. Трещат деревянные старые домики.
Сидя на башне танка, я смотрю в бинокль. Одни развалины — и дымятся. Ни собака не пробежит, ни кошка. Все желто, только кое-где зеленеют деревья.
Нам надо как-то проехать. Пламя перелетает через узкую улицу. Танкисты просят меня залезть в башню, попробуем проскочить с закрытыми люками.
Механик-водитель разгоняет машину. Едем, едем, едем… Не взрываемся — проскочили! Пахнет фитилем, — видимо, прихватило брезент. Но бог с ним! С каждой новой машиной выдается и новый брезент. А эта не выйдет из боя до тех пор, пока не сгорит или ее не покалечат так, что надо будет отправлять на капитальный ремонт.
В небе немецкие самолеты. Десятка два, если не больше. Нас не бомбят, сбрасывают бомбы на станцию, хотя там никого нет.
22
Я сидел у костра и раскаленной проволокой прожигал в ремне новые дырки. Будто нет там ничего у меня в животе, пистолет на боку отвисает, перетягивает пополам. Никогда еще таким худым я не был.
Вроде не мало ем, а все сгорает.
— Бараний вес у тебя, комсорг, — говорит замполит. — Может, тебе усиленную порцию прописать? А то танкисты подумают, что это я тебя загонял.