Мне показалось, что я долго еще стрелял, израсходовал половину боекомплекта. Я уже стрелял хладнокровно, целил по башне: не загорится, так сотрясет мозги экипажу так, что не вздумают переться. Надо спасти пушку и автоматчиков.

Немецкая колонна расползлась. Попятилось и рассредоточивалось все, что могло двигаться, а что не могло, горело. В дыму бегали какие-то фигурки. Настоящее побоище. Если бы они знали, что у нас всего три танка, заплакали бы от позора.

Земля под танком лихорадочно заколотилась. Рядом выросли черные кусты земли: налетели самолеты, бомбят. Наверное, сейчас накроют. Но постепенно дым и пыль рассеялись. Цели опять стали отчетливо видны.

И вот удар за ударом по моему танку, будто кувалдой. Я еще не убит, но теряю сознание и, кажется, лечу, лечу почему-то не вниз, а вверх и в сторону, как снаряд, который пошел от лобовой брони рикошетом. Лечу кувырком, упираясь головой во что-то острое. Ну и далека ж ты, дорога на тот свет.

Беспрерывно звенят в ушах тысячи колоколов. Конечно, я убит, но все же еще чувствую и пока не лишился сознания. Можно проститься со всем, что было дорого на земле. А с чем прощаться? С ротой своей и с Мариной, с родником у монастыря, где мы сидели на сосне. С травами, по которым бегал босиком. С затерявшейся где-то матерью. Она дала мне жизнь и всегда просила беречь себя. И виноват ли я, что почти невозможно думать о ее заповеди?

30

Очнулся я в кузове бронетранспортера. Чьи-то руки поддерживали меня на весу от встряски. Рядом со мной кто-то лежал на спине. Я сделал усилие, чтобы хоть краешком глаза увидеть его лицо. Это был мой механик-водитель Дима Чернов.

И опять лечу в пространство, которому нет конца. Но я все слышу. Не знаю зачем, может, чтобы ободрить меня или просто так, солдаты ведут разговор о том, как сражались танкисты, подбили более десяти танков и самоходок, сожгли несколько машин и бронетранспортеров.

— Наградят ребят.

— Посмертно никому не отказывают.

— Запомнится им это озеро Черного Дрозда!

Они говорят, а меня будто все это не касается. У меня осталось только тело, а ничего остального нет. Кажется, и крови тоже. Мне очень холодно. Сердце, слышу, не тикает, а колышется, словно у него ослабла пружина, как у незаведенного будильника.

Нас везли в полк. Сначала по бетонке, потом все лесом и лесом. Глаза у меня закрыты, я ничего не вижу, только слышу, как хлюпает под колесами бронетранспортера грязь и как, выбираясь из колдобины, по-комариному звенит мотор. Водитель зло ругается.

— Потерпи немного, скоро приедем, — говорит мне кто-то. И обращается к другим: — Танкисты народ живучий, — может, и выживет. Броня горит, а они нет.

Не всегда бывает так, дружок. Горим и мы.

Я понял, что мы подъехали к штабу полка и что здесь идет бой. Сильно гремело, и дым разъедал носоглотку. Нам кричали:

— Куда вы претесь! Не видите, что ли?

— А куда же нам?

— Назад! Убирайтесь отсюда к чертовой матери!

— Не ори, у нас убитые. И раненые.

Водитель стал задним ходом отгонять бронетранспортер, потом куда-то побежал и явился вместе с нашим полковым врачом. К Диме Чернову майор медицинской службы даже не прикоснулся, а у меня пощупал пульс, раздвинул губы, дал какую-то таблетку и поднес фляжку с водой. А может, и со спиртом — я не разобрал, понял, что была жидкость.

— До свадьбы заживет. То ранение у вас было серьезней.

Он сказал, и мне стало легче. А может, от таблетки. Я почувствовал в себе какие-то ничтожные силы. Но болела рана на груди, и огнем горела кожа на животе. И все же это была не та гнетущая боль, когда ты в неясности. Теперь я верил — выживу. Если в наш бронетранспортер не попадет какой-нибудь шальной снаряд или мина. А они рвались кругом, и часто рядом.

Меня стали переносить в санитарку, и я увидел, где мы и что вокруг делается. Жидкий лесок весь изрублен. Кое-где только желтеет трава, а остальное все черное. И дымится. Горела штабная машина невдалеке, от кузова рации остался один остов. Возле никого не было.

На опушке стояли, отстреливаясь, ИС. Несколько машин. Как всегда — спокойно, если смотреть со стороны. Пока будет в целости хоть одна машина, немцы здесь не пройдут.

Один из танков переходит с правого фланга на левый. Из башни высовывается чья-то богатырская фигура в черной прорезиненной куртке. Кажется, это Глотюк.

— Уезжайте немедленно!

— Постойте, — за все время я выдавил из себя единое слово.

— Вам плохо? — спросил врач.

— Нет, ничего. Я хотел спросить у вас… Где Марина?

— Я не советовал бы вам волноваться.

— Но все-таки. Будьте человеком.

— Уезжайте!

— Кажется, в их машину попала мина, — сказал кто-то из раненых, которых грузили в санитарку.

Мина… Она же дает две тысячи осколков.

Но, может, ее в это время у рации не было?

— А я видел, как какая-то девушка перевязывала раненых. Блондинка.

— Нет, это не она.

Мои глаза закрылись сами собой. И я почувствовал, что горю в танке, нет сил открыть люк. А когда вскоре пришел в себя, вспомнил, что не простился с Димой Черновым, не поцеловал его. Похоронят мальчика где-то в братской могиле.

В санитарке было полно раненых. И сидели, и лежали, как я. И только стоны.

31

По пути в нашу санитарку положили еще одного раненого — капитана из разведотдела корпуса. Сидел на церковной колокольне, наблюдал за танковым боем, снаряд угодил в колокольню, и его не только ранило, но посекло лицо мелкими кирпичными осколками — оно все в красных пятнах. Но глаза целы, и он смеется, шутит, почти счастлив.

— Ногу ушибло и что-то засело под ребром, но врачи разберутся, — подмигивает он мне. — А у тебя, старшо́й, что?

— Тоже малость задело.

Я спросил у него, что он видел с колокольни, как дерется наш корпус. Удастся ли немцам продвинуться?

— Сомневаюсь. Но, видимо, не зря сам комкор вместе со мной на колокольню залез. Хорошо, что он сошел немного раньше, а то бы и его, как меня.

— Но как вы могли допустить…

— Наоборот, я перестал бы его уважать, если бы он показал себя бабой. На войне каждый должен быть солдатом. Смерть храбрых щадит! С колокольни все было видно как на ладони. Генерал особенно восхищался какой-то небольшой группкой, что вышла к границе у озера Черного Дрозда.

— Где, вы сказали?

— У моста. Наши танкисты столько немецких танков сожгли, что их на целый год переплавлять хватит.

Я хотел приподняться, но сестра не разрешила:

— Лежите, вам нельзя вставать.

Капитан поворачивает лицо в мою сторону. Пилотка его лежит рядом с головой на носилках, кирпичная пыль, въевшаяся в тело, кажется, тает, а может, он потеет. Волосы прилипли ко лбу, пропыленные, желтые.

— Тебя как величать? — спрашивает он.

— Василием.

— Я тоже Василий. И тоже танкист. Поэтому я как увижу танкиста, так готов его расцеловать… Не повезло нам, дружище. Наши гвардейцы по самой Германии пойдут, а мы с вами будем валяться на госпитальной койке. Но я сбегу! Честное слово, сбегу, я так и сказал генералу.

— С колокольни далеко было видно?

— Почти пол-Европы. Все боевые порядки нашего корпуса и даже соседей. Они тоже отбивают атаки с большими потерями… День солнечный. Правда, все заволокло дымом, но различить можно, где свои, где чужие. У нас глаз наметан… Это вы там с «тиграми» дрались? Я догадался.

— Мы. Но я плохо рассмотрел…

Он протянул руку и пожал мою…

Видимо, интересная служба у капитана, но не знаю, завидовать ли ему? Все-таки он наблюдает за нами! И восторгается…

— На подходе две наши свежие армии. Немцы и не подозревают, что их ждет.

В машине сразу наступило оживление.

— Неужели правда?

— Сам слышал от командира корпуса.

— Тогда порядок. А то у немцев там был сильный танковый кулак.

Капитан ответил:

— Перевес в силе быстро меняется. Я ведь не шучу насчет двух армий. — Он улыбнулся и сжал губы, они тоже были у него в крапинках кирпичной пыли. Из некоторых крапинок сочилась кровь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: