Сообщение Горна было лживым: он нарочно указал неверное время с таким расчётом, чтобы Дальгов опоздал на два часа. Потом можно будет всё свалить на секретаря.
А Дальгов и Михаэлис долго беседовали в тот день.
— Да, дорогой друг, — говорил бургомистр, — больше всего меня удручает, что Германия разорвана на части. На всех собраниях, во всех разговорах мне приходится слышать один и тот же вопрос: «Когда наша страна будет единой?». Мне кажется, что я и сейчас, сидя вот здесь, с тобой, слышу тяжкие стоны всего немецкого народа, всей страны, разрезанной на куски зональными границами.
— Не будем унывать, старина! — ответил Дальгов, положив товарищу руку на плечо. — Мы своего добьёмся. Главное, у нас хорошие друзья. Тебе никогда не приходилось думать о величии этих людей? Немцы причинили столько горя их стране, нанесли ей такие ужасные раны, а они пришли к нам, как истинные освободители. — Дальгов внимательно посмотрел на Михаэлиса. — Да, это настоящие друзья! — добавил он.
Голос его звучал горячо и убеждённо. Сейчас Макс Дальгов уже не думал о манящем призвании артиста. Сейчас это был политический деятель, человек, взваливший на себя нелёгкое бремя заботы о будущем своей родины.
И Михаэлису показалось, что Макс неожиданно вырос, что ему уже тесно в этой комнате, будто каждый жест его, каждое слово находят прямой и немедленный отклик в сердцах идущих за ним людей.
Да и сам Дальгов вышел от Михаэлиса обновлённым. Хотелось работать, в каждом мускуле чувствовалась сила.
Он опять взглянул на часы, на огромный чёрный циферблат ратуши, почему-то снова вспомнил Эдит Гартман и улыбнулся. «Да, пора уже этим большим золотым стрелкам отсчитывать время, которое работает на нас…»— подумал он.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Руководитель отдела культуры магистрата точно выполнил распоряжение Гильды Фукс. Одного упоминания имени Зандера было достаточно, чтобы господин Горн стал послушным, как овечка. По указанию штурмбанфюрера он не пригласил на чтение пьесы никого из артистов театра. Сам он тоже не решился присутствовать. Гильда, впрочем, на этом и не настаивала. Достаточно того, что там будут Штельмахер, Пичман и Янике.
Для Любы Соколовой время в этот день тянулось нестерпимо медленно. Она позвонила заведующему отделом культуры. Да, да, ровно в восемь у него в кабинете. Сам господин Горн просит его извинить: у него тяжело заболела жена. Он перечислил фамилии трёх известных театральных деятелей, которые будут обязательно. Всё пройдёт чудесно, и фрау капитан может не сомневаться в полном успехе.
Без десяти восемь Люба вошла в кабинет Горна. Возле стола сидел Штельмахер и задумчиво пускал изо рта круглые, ровные колечки дыма. Увидев Любу, он вскочил, засуетился, стал низко кланяться. Любе даже показалось, что он, того и гляди, переломится: долговязый Штельмахер в поклоне сгибался почти до пола.
Потом появились, как всегда вместе, Пичман и Янике. Когда стрелки часов показывали ровно восемь и Штельмахер, решив, что никто уже больше не придёт, предложил начинать, в комнату вошла Эдит Гартман.
Штельмахер осёкся и сразу умолк. Остальные тоже были крайне удивлены, но и виду не показали.
Эдит чувствовала себя неловко. Она отказалась от стула, услужливо пододвинутого Штельмахером, отошла к окну и, как бы подчёркивая свою обособленность, села на подоконник.
Люба хотела было предложить ей место поближе, но, взглянув на актрису, решила её не беспокоить. По лицу Эдит Гартман было видно, что она глубоко взволнована.
Эдит и сама не могла понять, что её так тревожит. Ведь она не брала на себя никаких обязательств. Каждую минуту она могла уйти так же свободно, как и пришла. Но беспокойство Эдит лишь усилилось, когда она оглядела собравшуюся здесь компанию. Эти люди имели весьма малое отношение к театру. Если они берутся ставить советскую пьесу, то это по меньшей мере странная затея.
Люба Соколова устроилась в кресле, в котором днём восседал сам господин Зигфрид Горн, слушатели расселись вокруг стола, и чтение началось.
Эдит не могла бы точно определить, когда она забыла об этой скучной комнате с невзрачным письменным столом, шкафами, стульями, телефоном, о Штельмахере, сидевшем перед ней, о переглядывающихся Пичмане и Янике. Она перенеслась в необыкновенный, невиданный ею мир, где всё было увлекающе интересно, романтично. Будто подвели её к огромному окну и раздвинули тёмную штору. В маленькой комнате магистрата заплескалось море, и матросы — люди беззаветной отваги — прошли перед Эдит Гартман, и женщина-комиссар появилась перед ней, всех подчиняя своей железной воле, воле партии…
Чтение закончилось. Будто опять сомкнулся тяжёлый занавес, отдёрнутый по приказу неведомого чародея. Эдит Гартман снова очутилась в кабинете господина Горна.
Несколько секунд в комнате дарило молчание, потом прозвучали аплодисменты.
— Браво! Бесподобно! Чудесно! — наперебой восклицали Пичман, Янике и Штельмахер.
В хоре дружных возгласов ликования не слышно было только голоса Эдит Гартман. Когда первые восторги немного утихли, Штельмахер сказал:
— Шекспировские образы, мужественные характеры, они пробудили во мне чудесные воспоминания о лучших традициях героического театра! Я завидую актёрам, которые будут играть эту пьесу!
— Германия ещё никогда не видела ничего подобного! — подхватил Пичман. — Эта пьеса — новое слово в драматургии, шаг в неизведанное, полёт в высоту, в недосягаемую высоту!
— Я поражена, — сладко пела Янике. — Я опытная актриса, знаю тысячи пьес, сыграла сотни ролей, а сейчас едва сдерживала слёзы. Эта драма восхитительна! Она неповторима!
— Счастлив театр, который имеет в своём репертуаре такие пьесы! — объявил Штельмахер. — Мы ещё долго будем только мечтать о чём-либо подобном.
— Зачем же мечтать? — спросила Люба, смутно уже чувствуя что-то неладное. — Мы собрались здесь именно для того, чтобы обсудить, как эту пьесу поставить. Если театр хочет рассказать немецкому народу правду о Советском Союзе, то это будет неплохим началом, и всё зависит только от вас.
— Вы правы, но я чувствую себя так, словно должна сразу решить судьбу самого замечательного произведения мировой драматургии, — пропищала Янике.
— Да, стоя у подножия горы, никогда правильно не определишь её высоту, — глядя куда-то в пространство, медленно произнёс Пичман. — Мы сейчас не в состоянии рассуждать трезво…
Штельмахер вдруг поднялся со стула и широко развёл руками.
— Мои чувства взбудоражены, — заявил он. — Я должен остаться наедине, ещё раз продумать все особенности этого необыкновенного произведения, вникнуть в каждый характер, в каждую роль. Я очень благодарен вам, фрау капитан, за огромное эстетическое наслаждение.
Он поклонился, перегнувшись пополам, и быстро, будто сдерживая слёзы, а возможно, и смех, вышел.
Тут с места вскочила Янике, и снова медовый голосок её нагло прозвучал в комнате:
— Я сегодня же расскажу всему городу, нет, всему свету о колоссальном впечатлении от нашей встречи. Спешу, спешу обрадовать родственников и соседей!..
Даже не простясь, только скривив в усмешке свои тонкие губы, она вышла следом за Штельмахером. Настала очередь Пичмана.
— Марта Янике правильнее всех передала наш восторг, — всё ещё с трудом, словно не оправившись от потрясения, сказал он. — Мои друзья не знают ещё о пережитом мною наслаждении, и я должен поделиться с ними своей радостью.
Он низко поклонился, блеснув лысиной, и исчез.
Люба Соколова встала, посмотрела на лежащую перед ней рукопись и снова села. Она поняла всё и, возмущённая до глубины души, совсем забыла о присутствии Эдит Гартман.
— Так, всё ясно… — сказала она про себя.
— Я думаю, вы не всё поняли, фрау капитан, — раздался вдруг глубокий, грудной голос Эдит Гартман.
Люба вздрогнула от неожиданности.
— Ах, это вы! — сказала она. — А почему, собственно говоря, вы не последовали за ними?
— Может быть, потому, что мне действительно понравилась пьеса. Матросы, женщина-комиссар, удивительное ощущение свободы — всё это на самом деле волнует.