Лидия Вакуловская
Улица вдоль океана
Улица вдоль океана
Повесть
Мне часто снятся белые снега Чукотки. И пурги по ночам воют под окнами. И несутся с холмов табуны оленей, шумит в ветвистых рогах растревоженный ветер. И сполохи сияния обжигают небо цветным огнем. И тяжелая волна отлива с хлопотливым гулом заглатывает во тьму океана береговую гальку. И слышится гомон — это в скалах над морем закипает птичий базар. Пронзительно вскрикивают гаги, гортанно гугукают бакланы, трубно кричат гуси-белоголовки.
Каждую зиму я решаю: придет весна, возьму билет — и прямо туда, на берег Ледовитого, в село Медвежьи Сопки. Предвижу встречи, разговоры. «Ну, как живешь на материке? Мы думали, тебя солнце растопило, раз не едешь так долго!»
Но годы идут, поездка откладывается. И все чаще снится Чукотка, белая земля России. Все чаще вижу я село Медвежьи Сопки, его людей, моих добрых друзей и знакомых. И, не зная, далеко ли, близко ли то время, когда снова попаду туда, я хочу рассказать об этом селе и его обитателях.
1
Первым в Медвежьих Сопках просыпается Коравье. Коравье — это имя и фамилия, все вместе. Когда он родился, ни его мать, ни кто другой из родни знать не знал, что на свете живут люди, у которых есть отдельно имена и отдельно фамилии. Коравье — и хватит. Означает это — Олений Дух. Имя дали неспроста. Дух священного Оленя должен был отпугивать от новорожденного злого Духа Келлы — родного брата черта.
Теперь Коравье, когда-то самый малый человечек кочевавшего по тундре стойбища, стал самым древним жителем в селе Медвежьи Сопки. Как всякий-старый человек, он не любит долго держать по ночам свои глаза закрытыми. Разные на то причины. То постель его из оленьих шкур затвердеет камнем — никак не пристроишься, не улежишь, как высоко ни накладывай ворсистые шкуры. То подушка давит шею, хотя мох в ней свежий, пухлый — сам щипал в укромной низинке. То одеяло из шкуры молодого олешка неладно Путается в ногах…
Наворочавшись и накряхтевшись, Коравье поднимается. Он покидает постель как бы по частям. Сперва от подушки отрывается круглая и голая, как бубен, голова. Потом из-под одёяла высовываются худые костлявые плечи. Наконец показываются выгнутые колесом ноги.
Вот такой он, Коравье. Коричневое лицо потрескалось от морщин, широкий нос приплюснут, а в узких щелках раскосых век едва видны черные глаза-кружочки.
Посидев немного и отдышавшись, он тянется к одежде, лежащей рядом на полу. Одевается долго. Сперва натягивает меховые, вытертые на коленях и на задних местах штаны, потом торбаса и наконец кухлянку, совсем новую, густошерстную. На дворе лето, но Коравье не привык одеваться иначе. Это молодые носят всякие пальто да ботинки, а ему и летом в мехах не жарко.
Прошаркав по черным полам пустого дома, он выходит на улицу. И сразу задыхается, поперхнувшись утренним холодным воздухом.
Из сеней, поджав усохшую переднюю лапу, выползает сонная лайка. Пока Коравье прочищает кашлем горло, собака с хрипом зевает, широко растягивая беззубую розовую пасть, и, присев на задние лапы, молча смотрит туда, куда глядит Коравье, — на солнце.
Когда Коравье ложился спать, солнце висело над сопками почти на такой же высоте — три ладони от земли, но с правого края сопок. Теперь оно слева. Значит, солнце спало за сопками куда меньше, чем спал Коравье, и вышло на небо гораздо раньше того, как он вышел из дому.
— А-а, тоже много спать не умеешь, — сочувственно говорит солнцу Коравье. — Тоже стариком стало.
Глаза его лишь смутно различают очертания сопок, а солнце видится ему расплывчатым желтым пятном. И потому он продолжает говорить солнцу:
— Разве таким ты раньше было? Раньше ты сильное было, долго вверху каталось. Где теперь твоя сила? Думаешь, не видит Коравье?
И он не мигая смотрит на солнце, словно ожидая ответа.
Но солнце молчит.
— Ладно, молчи, если лень языком ворочать, — говорит ему Коравье. — Коравье сам видит.
Он вздыхает, отворачивается от солнца и, устав стоять, садится на каменную плиту возле дома, заменяющую скамейку.
Собака бредет за ним, с трудом вспрыгивает на камень, усаживается рядом с Коравье. Она стара. Шерсть на загривке свалялась. На плешивых боках проступают ребра, одно ухо оборвано, в хвосте запутались сухие, колючки. Собака тяжело, с присвистом дышит, вывалив язык и раздувая мехами бока.
Село еще спит под светлым покровом солнечной ночи. Коравье знает, что двери в домах заскрипят не раньше, чем солнце поднимется еще на три ладони. Тогда будет шесть утра. А пока все спят.
Одному Коравье не спится. Может, если б была рядом живая душа, сказала ему: «Спи, Коравье, отдыхай. Я тебе подушку поправлю, одеяло подоткну. Спи», — если б кто сказал ему так, может, и не маялся бы он по ночам, не сверлили бы голову разные думы. Но Коравье в доме один, как месяц в пустом небе.
Правда, есть у него дочка Кумлю, есть сын Рыпель, есть зять и невестка, и внуки есть. Но сын далеко, в райцентре живет, он человек ученый и большой начальник. Года три назад приезжал Рыпель в село по каким-то своим ученым делам, зашел к Коравье, посидел немного, подарил ему кисет для махорки, бисером расшитый, — невестка послала. Тогда был у них большой разговор. Завел его Коравье, он давно к этому готовился. Но сын рассердился, разговор оборвал и ушел от Коравье.
Конечно, Коравье понимает Рыпеля — нелегко выполнить сыну то, о чем он просит. Но ему, Коравье, тоже когда-то было нелегко, и он тоже долго уговаривал своего отца не ходить к Верхним людям, а остаться в стойбище., Он и сейчас помнит, как это было.
Тогда пурги уже спрятались в сопки, весна поила водой землю, а солнце было не таким старым, как теперь, и сильно прогревало воздух. Однако в стойбище не радовались, потому что олени выбили копытами и съели весь мох, изголодались и озверели: сильные загрызали слабых, важенки накидывались на оленят, и надо было поскорей уходить на новые пастбища.
Но старый отец Коравье уходить не хотел. «Пошли меня к Верхним людям, — просил он Коравье. — Там я стану молодым и здоровым, получу богатые пастбища».
Он просил и плакал, как ребенок, и Коравье пошел к шаману. Они просидели с шаманом всю ночь, и тот решил: «Пусть уходит. Пусть станет молодым и здоровым».
Утром мать сварила на костре много мяса вскипятила чай, и они — повеселевший отец, заплаканная мать и он, Коравье — сели есть. Они ели мясо и пили терпкий чай до полудня и, наверно, сидели бы у костра до вечера и до следующего утра, если бы отец не сказал: «Надо кончать еду, надо уходить мне. Ты хороший сын, Коравье».
Мать выгнала из яранги собак, не дав им догрызть кости и долизать большой закопченный котел, а Коравье отправился позвать себе в помощь молодого соседа-пастуха. Когда пришел пастух, входной полог плотно прикрыли, и в яранге стало темно. Мать села на шкуры, отец растянулся рядом, положил ей на колени голову. Коравье набросил на шею отца петлю чаата.
«Ты хороший сын, Коравье», — снова сказал отец и закрыл глаза. Мать громко заплакала, а Коравье с соседом стали тянуть за концы чаат. У Коравье дрожали руки, и он крепко сжал веки, чтобы не выпустить слезы…
Потом были похороны, и все стойбище шло за нартами, на которых везли в сопки отца. Его опустили в каменную нишу, обложили мясом убитого оленя и завалили камнями, Нарты разрубили на мелкие щепки, разбросали щепки вокруг могилы. А когда пришел вечер, люди стойбища свернули яранги и отправились со стадом в кочевье.
Коравье знал, что отец его, молодой и здоровый, водит сейчас оленей по Другой Земле, по богатым пастбищам, где растет высокий мох и сочный ягель. Ловко набрасывает на рога петли чаата, попадает первой пулей в глаз волка и легко вскидывает на плечо тяжелые туши нерп. Знал Коравье и другое — отец его никогда не встретится на этих пастбищах с матерью Коравье и не встретится никогда с женой самого Коравье, потому что женщины умерли своей смертью. Ведь нельзя стать здоровым и молодым, если уходишь к Верхним людям сам, надо, чтобы тебя послал туда твой сын. Можно, чтобы послали и другие родственники, но лучше всего, если это сделает сын.