Ася Николаевна не выдержала и громко рассмеялась. Опотче поднял на нее глаза, убрал рукой со лба волосы. Он тоже улыбался — впервые в этот день.
— Самый верный выход у Джона — третий, — сказал он. Встал с полу, стряхнул с кухлянки и брюк древесную стружку.
— А ведь это преподносится под лозунгом: «Завидуйте американцам!», — сказала Бабочкина, выключая приемник.
— Пускай им нерпы завидуют, — ответил Опотче. Потом сказал, показав на кровать. — Вам спать надо.
«А где он устроится?» — подумала Бабочкина.
Опотче будто подслушал вопрос.
— Я, однако, до утра провожусь с ними, — он кивнул в сторону копыльев.
Лед, который поставили в кастрюле на плиту, успел растаять. Опотче налил в кружку тепловатой воды, выпил и уселся на прежнее место.
«Вот это любезность! — подумала Бабочкина. — Возможно, он думает, что я могу при нем раздеваться?…»
А спать ей в самом деле хотелось. Веки отяжелели, слипались. Будильник на столе показывал час ночи. Она поднялась и вдруг сказала:
— Я действительно лягу. Но вы отвернитесь, пожалуйста.
Опотче неожиданно смутился. Даже когда поднимался с полу (она все еще стояла у плиты), не смотрел в ее сторону. А поднявшись, сказал:
— Извините, совсем не догадался. — И вышел в сени.
Бабочкина не слышала, когда он вернулся в комнату.
Уже, засыпая, она подумала о том же, о чем думала весь день:
«Что он за человек, Опотче?»
И еще подумала: Верочка Репелетыне говорила о каком-то моряке. Он здесь и он ее знает. Кто бы это мог быть?..
За стеной по-прежнему плакал ребенок. Но она уже ничего не слышала.
15
Пурга ломится в больницу…
Она оцепила дом, таранит его бревенчатые стены. Темным пятнышком мелькает в сонме пурги домишко больницы. Девять тысяч километров до Москвы… Три тысячи — до Магадана… Много! Даже до Крестового целая тысяча километров! И ниоткуда — ни из Москвы, ни из Магадана, ни из Крестового — не придет сегодня помощь. И нигде — ни в Москве, ни в Магадане, ни в Крестовом — не узнают, что делают люди, запертые пургой в больнице. Никто не узнает, кроме них самих…
«Какой идиотизм! Кто придумал эту дурацкую специальность терапевта?! В городе, в клинике — ладно, а здесь?! Врач — и не способен оперировать!..»
И тут же другая мысль:
«Не завезла уголь… уголь кончается… Хозяйка!..»
А на смену ей третья, мучительная, острая, как боль:
«Что делать?!»
Мысли теснились одна за другой.
Да, операция аппендицита — самая легкая. Но это в клинике, в больнице, где есть хирург. Тридцать минут, сорок, самое большее час — и наложены швы. Три дня — и человек поднимается с постели. Шесть дней — сняты швы. На девятый — выписывают. «Спасибо, доктор, большое спасибо, до свидания!» Свидание, как правило, не повторяется.
Но Юля помнила один случай. Кажется, она уже была на четвертом курсе. Как-то утром ее разбудил плач в коридоре. Набросила халат, вышла. У соседки Анны Антоновны были красные глаза, лицо — в слезах. Она прижимала к груди телеграмму, бессмысленно повторяла одну и ту же фразу: «Толик, сыночек… сыночек мой!..» Потом Юля читала эту телеграмму: «Горечью сообщаем ваш сын Анатолий скончался после операции аппендицита». Тогда у Юли не укладывалось в сознании: как мог сильный, крепкий Анатолий погибнуть от такого пустяка? Позже Анна Антоновна ездила куда-то на Север, где работал до смерти сын, выяснила подробности. Его оперировал во время приступа терапевт — единственный врач на маленьком прииске. Неумелая операция закончилась трагически. Тогда же Юлин отец, такой же терапевт, как и она, сказал ей: «Терапевт может брать в руки скальпель только в одном случае — если уверен в себе. Если у него сто шансов на успех».
Если уверен в себе… А она, уверена она в себе? Когда-то на практике она оперировала больного с аппендицитом. Но рядом были ведущий хирург, операционная сестра…
Юля стояла у печки в пальто, в валенках, в рукавицах. Печка была холодной. Последний мешок угля, который наскребли в дровнике, она распорядилась отнести в палату. Сейчас от угля осталась половина. Хорошо, если хватит до утра.
…Через несколько часов после того как перестали топить печку, в комнате не осталось и признаков тепла. На столе стояла кружка с водой. Сейчас в ней лед. В чернильницу была воткнута ручка — ее уже не выдернешь. Спичечная коробка примерзла к подоконнику. Шкаф покрылся изморозью.
Раздеться и лечь в постель невозможно. Для этого нужно снять пальто, валенки, а снять их тоже невозможно.
«Завтра так же холодно будет в палате…»
Палата — единственная комната в доме, где сейчас тепло… Там можно сбросить пальто и платок, даже можно устроиться на ночь на свободной койке. Но Юля не пойдет туда. Не пойдет, потому что больше не может выдерживать взгляд прораба Акинфова. Стоило ей зайти в палату, как прораб поднимал на нее глаза. И молча смотрел минуту, другую. Так смотрят только на преступника.
Когда стало ясно, что самолета не будет, он спросил:
— Значит вы, — он сознательно нажал на «вы», — сделаете операцию?
— Еще есть время, подождем, — ответила она, стараясь быть спокойной.
Взгляд Акинфова стал тяжелым.
— Сколько вам лет? — спросил он.
Она ответила.
— В сорок втором, в партизанах, разведчику разорвало миной ногу. Началась гангрена. Я сделал ему операцию: обыкновенной ножовкой отпилил ступню. Парень остался жив. Тогда мне было двадцать — на пять лет меньше, чем вам.
— Все могло кончиться иначе, — сказала она.
— Возможно, — ответил Акинфов. — Я это знал, хотя и не был врачом.
После этого она еще несколько раз заходила в палату. Иногда Люся, услышав шаги, открывала глаза. Как и раньше, пыталась улыбнуться.
К вечеру Люсе стало лучше — обманчивое улучшение, вызванное частыми уколами. Этого могли не понимать Люся и Акинфов, но она знала: ждать можно только до завтра. Завтра нужна операция: утром, — самое позднее — днем. Завтра вечером, возможно, будет уже поздно…
«Что делать?..» — в сотый раз мучительно спрашивала себя Юля.
Кто-то вышел из палаты в коридор.
«Сестра, — решила Юля. — Наверное, за мной…»
Она пошла к двери и столкнулась на пороге с Акинфовым. Юля отступила назад, позволяя ему войти в комнату. Возможно, ей показалось, будто на лице прораба мелькнуло недоумение: то ли от того, что она так одета, то ли его удивил иней, покрывший все вещи. Но в следующую секунду лицо Акинфова снова стало непроницаемо-жестким.
— Где в этом поселке уголь свален? — спросил он ее.
Юля сразу догадалась о его намерении. И все-таки она зачем-то уточнила:
— Вы хотите идти за углем? В пургу и среди ночи?
Акинфов не пощадил ее:
— Когда заведующий оставляет больницу без топлива, его надо доставать другим.
Юля почувствовала, что ее охватывает злость. Что он, собственно, хочет от нее? В чем он пытается ее обвинить? И по какому праву он так разговаривает с нею?
— Уголь свален на берегу моря. От больницы — четыреста метров. Если пурга не собьет вас прямо у дома и если вы найдете дорогу — принесете. Да, сперва его надо отколоть от глыбы. В хорошее время на это уходит два-три часа. Лома у меня нет.
— Вы думаете…
— Думаю, — решительно перебила она, — что вы никуда не пойдете. По крайней мере, до утра. До утра угля для палаты хватит.
Кажется, в его глазах мелькнуло прежнее удивление. Мелькнуло и пропало.
— Честно говоря, — сказал он после паузы, жестко выговаривая слова, — я бы не сидел здесь на вашем месте. Залезть в нору и не показывать носа — мало радости для вас и для других.
Он повернулся и ушел. Так же неторопливо, грузно ступая, как и появился.
Пусть идет! Пусть думает, что хочет! Она не собирается ничего ему доказывать!.. И какие она может привести доказательства! Сказать ему, что ее уважают в поселке? А уважают ли? Ведь всякое уважение — вещь относительная! Крикнуть ему, что он врет — она не сидит, прикованная к больнице!.. Но разве ее выезды в тундру такая уж великая заслуга? Будь на ее месте другой врач, он делал бы то же самое. Когда в бригаде умирала роженица, другой точно так же пошел бы к ней. Другой, возможно, не так бы, как она, изнемог, переходя через сопки, чтобы попасть к больной. Другой тоже спас бы женщину…