Японского шпиона разоблачили в тридцать седьмом году.

Я спросил Михаила Алексеевича Сергеева: неужели нельзя было раньше догадаться о подмене, ведь в Институте народов Севера были специалисты по юкагирскому языку, опытные североведы. Но маститый ученый отвечал мне невнятно и неохотно: враг коварен и изобретателен. Это было еще до смерти Сталина. Многие события тех лет удивляли и устрашали. На моих глазах весной сорок девятого года проходил знаменитый Ученый Совет филологического факультета Ленинградского университета. Сначала было объявлено, что заседание состоится в Большой аудитории факультета. Но оказалось, что она не может вместить всех желающих присутствовать. Тогда заседание перенесли в актовый зал главного здания. Я помню, как бежал вместе с другими студентами, аспирантами и преподавателями по залитому весенними лужами университетскому двору, мимо истощившихся поленниц, чтобы занять удобное место: ведь предстояло необыкновенно интересное зрелище — выявление врагов Советской власти, пробравшихся в университет. Под личиной ученых-профессоров они протаскивали чуждые нам идеи космополитизма, рабского преклонения перед западом. Все с жадностью слушали горячую, страстную речь аспиранта филфака Абрамова…

Потом было дело «врачей-отравителей», занимавшихся умерщвлением выдающихся государственных деятелей.

Вообще в те годы случалось множество такого, чего я, как, впрочем, и мои сверстники, приехавшие в Ленинград из дальних окраин Севера, толком не понимали.

К примеру, знаменитое лингвистическое событие начала пятидесятых годов. Оно, в какой-то степени, было близко нам, студентам северянам. Наши преподаватели северных языков, бывшие учителя первых северных национальных школ, создатели письменностей, были приверженцами академика Николая Яковлевича Марра, его ученика Ивана Ивановича Мещанинова и откровенно одобряли их труды на лекциях.

Дискуссия в газете «Правда» по языкознанию, казалось, захватила внимание всей страны. Гадали: кто кого одолеет — сторонники Марра или же грузинского лингвиста Чикобава.

Марровцы во главе с академиком Мещаниновым были уверены в своей правоте, и наши профессора говорили, что есть достоверные сведения о том, что по вопросу языкознания собирается выступить сам вождь.

Статья Сталина появилась как раз в тот день, когда мне следовало сдавать экзамен по общему языкознанию профессору Холодовичу, известному лингвисту-японисту. Курс он прочитал с блеском, остроумно, прибавив под конец язвительные и, как нам показалось, безусловно убедительные возражения против Чикобавы и его сторонников.

Ранним весенним утром я направился с Первой линии Васильевского острова, где снимал комнату, по Университетской набережной к зеленому трехэтажному зданию филологического и восточного факультетов. Справа от меня за искрящейся лентой полноводной Невы сверкал купол Исаакиевского собора, выглядывал из свежей листвы Медный всадник.

Напротив филфака, у газетного киоска, еще издали я заметил необычную для этого времени толпу. Это была очередь за газетой «Правда», которую ожидали с минуты на минуту, в очереди стояли и мои сокурсники, от которых я узнал, что профессор перенес экзамен на послеобеденное время, с тем чтобы студенты могли ознакомиться со сталинской статьей по языкознанию. Она, оказывается, передавалась по радио и читал ее знаменитый диктор Юрий Левитан, чей голос был всем хорошо знаком еще по военным сводкам, когда он торжественно и значительно произносил перед микрофоном сообщения Информбюро. Я встал в хвост очереди, но газеты мне не досталось — многие брали по нескольку экземпляров.

В вестибюле факультета было прохладно и, как всегда, оживленно. Но в этой оживленности чувствовалась весьма определенная, ясно различимая растерянность у всегда самоуверенных, солидных профессоров, старших преподавателей, ассистентов и аспирантов. Все они разговаривали как-то приглушенно, вполголоса и были подчеркнуто вежливы с гардеробщиками. Я видел их такими только раз, сравнительно недавно, на похоронах академика Льва Семеновича Берга.

Но попадались и веселые, даже злорадно-улыбчивые лица, особенно среди студентов я аспирантов.

— Экзамен-то будет? — спросил я однокурсника.

— Профессор уже в аудитории, — ответил он. — По спрашивает только по сталинской статье «Относительно марксизма в языкознании».

— А мне газеты не досталось, — вздохнул я с сожалением.

Я успел разглядеть у счастливых обладателей «Правды», что статья огромная, занимает чуть ли не всю газетную площадь. При всем желании быстро прочитать ее просто невозможно.

Но делать нечего: пришлось подниматься на второй этаж, к дверям аудитории, возле которых уже толпились мои сокурсники. Из отрывочных, возбужденных разговоров я узнал, что профессор Холодович задает только один вопрос: с чем сравнивает товарищ Сталин грамматику.

Но дело в том, что я и этого не знал.

— С геометрией, — сообщил мне ханты Виктор Алачев. Он развернул передо мной драгоценный газетный лист и показал соответствующее место в сталинской статье.

Весеннее солнце заливало просторную аудиторию. Недавно вымытые высокие окна смотрели на Неву. С противоположного берега Петр Великий указывал бронзовой рукой на наш университет.

Профессор Холодович сидел у стола, на котором были разложены белые листочки экзаменационных билетов, и безучастно смотрел в окно, на архитектурное великолепие Адмиралтейской набережной.

Я назвал себя, положил перед профессором свою зачетную книжку и взял билет. Прочитав вопросы и обрадованно подумав, что они не так сложны, успокоился. В те времена любая наука для меня была интересна и непререкаема в своих конечных выводах: раз уж такие выдающиеся и незаурядные люди положили столько сил на выяснение непреложной и основополагающей истины, изложили ее в научных трудах, то мне, представителю еще вчера совершенно неграмотного народа, прозябавшего в темноте невежества, оставалось только усвоить ее. Что я и делал с жадностью и удовольствием сначала на северном, затем на филологическом факультете Ленинградского университета, усердно посещая лекции не только по языку, литературе, но и по истории первобытного общества, археологии, древнерусскому языку, экономической географии, диалектическому материализму, истории философии и многим другим предметам.

Набросав план ответа, я предстал перед профессором не без внутреннего трепета: с ним явно творилось что-то странное и непонятное, и неизвестно, что можно было от него ожидать.

Профессор глянул на меня так, будто перед ним было пустое место, и бесстрастным голосом спросил:

— Так с чем сравнивает товарищ Сталин грамматику?

Запинаясь, я с трудом выдавил из себя:

— С геометрией!

— Вашу зачетку!

Передавая профессору зачетку, я пытался заглянуть ему в глаза, скрытые за тускловатым блеском толстых стекал. Что же было там, в его глазах, в его душе, что за мысли заполняли его изрядно облысевшую голову?

Я беспомощно держал в руках билет с так и но отвеченными вопросами, и, когда профессор, размашисто расписавшись в зачетке, протянул ее мне я как-то засуетился, замешкался, пока не услышал:

— Возьмите зачетку!

Закрыв за собой высокие двери в аудиторию, я заглянул в зачетку и едва поверил своим глазам: там стояло «отлично».

Наш экзаменатор, по сведениям, полученным от старшекурсников, щедростью на отметки не отличался. Но в этот день он всем без исключения поставил пятерки, задавая один-единственный вопрос: с чем сравнивает товарищ Сталин грамматику.

Что это было? Растерянность или же своеобразная форма протеста? Эта мысль часто возвращает меня в то солнечное утро, на весеннюю Университетскую набережную, в прохладные аудитории второго этажа филфака.

На следующий учебный год академик Иван Иванович Мещанинов, жестоко раскритикованный вождем якобы за введенный им в науку «аракчеевский режим», прочитал нам курс «Сталинское учение о языке».

Когда умер Сталин, эти же профессора не замедлили заявить, что все они поддались нажиму.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: