— Господь‑то бог по мудрости своей выпалывает лишнюю траву на земле. Видит: много едоков, много лодырей — и долой их, чтоб не мешали нам хозяйствовать. У меня всё село в загоне, как шелудивые бараны. Всяк червяк из шелухи своей выползает, а ветер шелуху уносит. По воле божьей у нас ни одному покойнику саван без меня не даван. Все в должишках увязли, как в тенётах. Портчишек да повойников я, по состоятельности своей, не сыму, а об домишках да об землишке позабочусь на помин души.
Но староста Пантелей и Максим брали имущество у вдов и сирот по «закону» — через волость.
Бабы выли, драли на себе волосы, старики горбились ещё больше, молились богу и скорбели, а мужики и парни лобового возраста и от голода и от ужаса перед призраком смерти выдирали колья из прясла. Тут‑то Тихон и бросил мять чужие кожи. Старик отец умер от горячки, жену скрутила холера, сгорел и сынишка, и он остался один, но все заметили, что он начал похаживать по избам не только на своём длинном порядке, но и в заречье. Рыжий, конопатый, высокий, кряжистый, он шагал по улице не по–мужичьи — не сутулясь, не уткнув бороду в грудь, — а с солдатской выправкой, по–гвардейски. И всем, кто смотрел на него из окон, казалось, что он как будто повеселел некстати.
Обычно на высокий порядок за рекой люди с луки ходили редко, да и то в большие праздники — погостить у тестя с тёщей. Хоть в каждой избе лежали хворые или покойники и на душе у всех была скорбная тягота и жуткая тоска, но жизнь шла своим чередом со всеми домашними заботами. Бабы так же судили и рядили о всяких делах и событиях: у кого кто помер, кто ушёл на сторону, у кого молодуха родила не в добрый час перед покойником, кто пухнет от бесхлебья и как гуляют лобовые и озорничают по ночам. А вот вдруг с цепи сорвался Тихон–кожемяка и заходил по всем порядкам с высоко поднятой головой, с озабоченным, но весёлым лицом, словно пьяный или умом рехнулся от своей беды, и задумал какую‑то смуту. Однажды его перехватил на своём порядке сотский и, как подобает бывшему жандарму, с проницательной строгостью пригрозил ему:
— Ты, солдат, тут не шатайся. Чего это ты вздумал на нашей стороне прогуливаться да в избы захаживать? Аль невесту, вдовец, ищешь? Гляди, кожемяка, как бы с горы на ту сторону не загудел. А то и в волость доставлю… Я, брат, чую, кто чем воняет.
Но Тихон схватил его за шиворот, подтащил к обрыву и спокойно ответил ему:
— Ежели я замечу, что ты, сволочь полицейская, следишь за мной да подкопы строишь — удавлю, как подлого кобеля. Со мной не шути — башкой своей не рискуй. Не забывай ни на час: я в гвардии, в Петербурге, служил— не из робких. А сейчас, чтобы ты запомнил мой наказ, лети вниз, до речки, и поквакай с лягушками.
Он без натуги швырнул его с крутой горы, а сам пошёл дальше.
И как ни тяжко было, как ни стонала душа от смертной напасти, как ни вопили бабы по избам, но расправа Тихона над ненавистным Гришкой Шустовым всех оживила.
Ребятишки и девчонки, жизнерадостные и неунывающие, как воробьи, сбежались из‑за амбаров и кладовых и с жадным любопытством наблюдали, как Тихон тащил Гришку за шиворот к обвалу и как швырнул его вниз. Они с наслаждением проследили, как сотский кувыркался через обрывчики и оползни и кричал, словно резаный. С любовным восхищением они проводили Тихона до избы Олёхи и что есть духу разбежались по своим домам. Проделка Тихона всколыхнула всех, даже старики хлопали по бёдрам руками и смеялись в бороды, а бабы и девки словно ждали этого забавного события: они хохотали сначала в чуланах, а потом бежали к соседям, встречались на улице или у колодца и словоохотливо потешались над неожиданной порухой Гришки. Не успел Тихон возвратиться домой, как всё село знало о его подвиге.
Не напрасно ходил он по избам, вышагивая решительно, с злой уверенностью: он быстро взбудоражил молодых мужиков, своих ровесников, и лобовых парней и сбил их в дружную шайку. Когда темнело, они собирались или у яра, за жигулёвкой, или где‑нибудь за околицей, у приречных увалов. К ним спускался с горы, с барского двора, студент Антон, и они долго о чём‑то толковали и спорили.
Тихон часто уходил твёрдым солдатским шагом в Ключи, в Варыпаевку, в мордовское Славкино за семь вёрст, в котором когда‑то мужики, по рассказам стариков, единодушно, всем миром, восставали против Еластех!. Эту смуту прозвали «картошным бунтом». Оттуда приезжали на роспусках молодые парни в холщовых длинных рубахах, в лаптях и долго калякали с Тихоном и его дружками.
Отец, прижимаясь к стене кладовой, смотрел из‑за угла на вереницы теней, которые спешили по дороге мимо нашей избы к возам у сенниц. Я перебежал на другую сторону кладовой и увидел густую толпу людей. Кто‑то покрикивал по–хозяйски:
— Не тормошись, народ! Никто не будет в обиде. Коли порядку нет, и за столом с пустой ложкой останешься…
Вдруг на всю улицу заголосила Татьяна. Она взвизгивала и рычала, как собака. Я видел, как она металась в толпе и среди возов и махала руками. В толпе вразнобой закричали женщины и заспорили мужики, как на сходе. Твёрдо распоряжался властный голос Тихона.
Татьяна надрывно кричала:
— Разбойники вы! Грабители! Митрий Степаныч исправнику жаловаться будет…
Подводы стали разъезжаться в разные стороны, а за ними гурьбой пошёл народ. Мимо нашей кладовой один за другим тяжело проскрипели три воза с мешками. По бокам и позади охраняли их мужики, положив руки на обочины телеги. Я услышал убеждающий и начальственный голос Гордея:
— Бестолочь‑то и золото пылью по ветру развеет. А хлебец при нашей нужде истово надо делить. Уговор такой: все слушайтесь и нашим выборным не перечьте. Остановимся у дранки, пересчитаем все голодные рты и сообча определим, какая доля на едока полагается.
Ему не возражали, и люди шли по обе стороны возов смиренно и послушно.
Из нашей калитки вышли дед с Титом и торопливо прошагали к толпе, которая теснилась у сенницы вокруг Тихона. Рядом трое мужиков возились с мешками. К ним по очереди подходили люди, и Филарет хоть и сдерживался, но покрикивал гулко и возбуждённо:
— Ты, Тихон, ей не верь! Ни одному слову не верь! Соглашенье‑то она подпишет: ей выгодно содрать с нас долг–от. Ты пропиши там, что мы не обязаны платить ей начёты, а то Стоднев‑то сдерёт по два пуда на пуд. Опять народ обездолит. Я знаю, как на них работать: все кишки вымотают и на них удавят.
Мы не ложились спать до воробьев и ласточек, хотя мутная заря над избами той стороны совсем не потухала. Отец всё время стоял на углу кладовой и наблюдал за суетой у сенниц Стоднева. Я видел, как Тихон с бумагой в руке сидел вместе с Татьяной на штабеле старого тёса и доказывал ей что‑то, тыча пальцем в белый лист. Потом вынул из кармана пузырёк с чернилами и ручку, положил лист на доску и на корточках стал писать что‑то. Татьяна сначала отмахивалась, качала головой и мычала, но вдруг выхватила ручку у Тихона и с малограмотной старательностью тоже стала царапать что‑то на бумаге. Тихон одну бумагу отдал Татьяне, а другую тщательно свернул, положил в бумажник и засунул в карман. Он размашисто подошёл к Филарету и весело распорядился:
— Ну, кончайте скорей, ребята, и айда по домам. Всё обошлось обоюдно и по закону — чинно–благородно. Общество решило хлеб распределить меж голодающих, и Татьяна Стоднева спроть миру не пошла.
Филарет фыркал и недоверчиво крутил волосатой и бородатой головой.
— Спроть‑то мира не пошла, да мир‑то обошла. Она шкуру сдерёт с нас чинно–благородно. Гляди в оба, Тихон: как бы не пришлось нам с тобой в бегах быть, ежели не свяжут нам белы руки да не угонят туда, где Макар телят не пас. Я — учёный, меня во всех щёлоках варили, а ты хоть и солдат, а легковерный.
Дедушка и Тит несли по мешку на спине и бежали зыбкими шажками, словно боялись, как бы не воротили их назад. Татьяна, выпятив живот и грудь, важно прошла между роспусками к своей избе, покрикивая по-хозяйски зычным голосом, с задором торговки, которая сумела спасти не только свою шкуру в недобрый час, но и ошельмовать своих врагов.