В самые ближайшие дни подозрение Попова подтвердилось несколько неожиданным образом.
Я сильно приморозил большой палец на левой ноге: недосмотрел как-то и проходил целый день на холоде в сырых портянках. Палец обложило противным глянцевито блестевшим пузырем. Он мучительно болел. Чтобы не прорвать до времени пузырь и не получить какого-нибудь гнойного осложнения, я вынужден был на неделю засесть дома.
Сидел я на своем топчане, свесив ноги в теплых оленьих чулках на пол, и читал Арсеньева. Неожиданно из какой-то щели в углу появился живой горностай. Я замер. Горностай вел себя с уверенностью сильного вора, но и с настороженностью, переходящей в нервозность. Он сделал по комнате несколько кругов, подбежал ко мне, обнюхал острые носки моих меховых чулок и снова кругами забегал по комнате. Потом он остановился и, мягко изогнувшись, посмотрел назад, как-то из-за спины. Его внимание привлекли ходики — они ритмично тикали, и маятник их неустанно качался туда-сюда, туда-сюда, тик-так, тик-так!
Задали наши ходики зверю задачу!
Горностай застыл, не доверяя ни на мгновение коварству этого хитроумного снаряда. Я сидел не шелохнувшись и боялся нарушить настороженную внимательность своего гостя. Горностай тоже не двигался — он напряженно смотрел и смотрел зеленовато поблескивавшими глазками на равнодушно тикающие ходики.
Гибкое и тонкое тельце горностая, одетое в теплую зимнюю шубу, казалось тучным и полным. Маленькая усатая головка с тонкими иголочками ощеренных зубов выглядела воинственно и хищно. Черное пятнышко на конце хвоста резко контрастировало со сплошной белизной его шкурки.
Я видел горностая летом, среди камней, в зарослях стланика.
Вот так же он стоял, выгнув спину, и смотрел на меня злыми глазами, повернув назад головку и ощерив острые зубы. Но как жалок он был тогда: тонкое худое тельце — ну прямо змея на лапках, — весь в сиреневато-коричневых и грязно-желтых пятнах. Он был воинствен, но не страшен, хотя, вероятно, не менее опасен, чем зимой. Сейчас горностай был положительно красив, статен и как-ро по-особому внушителен…
Наконец он уверился, что со стороны ходиков ему не грозит опасность. Он мягко прыгнул на полку кухонного стола, разметал кусочки кеты, съел маленький кусочек мяса и еще меньший — рыбы и соскочил на пол. Здесь снова началось кружение по комнате, подозрительно напряженное всматривание в тикающие ходики. Исчез горностай так же тихо и ловко, как появился.
Так он являлся ежедневно. И я ждал зверька каждый раз с одинаковым интересом.
Разумеется я рассказал о похождениях моего горностая Попову и, нужно признаться, напрасно. Он брезгливо отнесся к моим восторженным разговорам, и я сразу почувствовал, что никакой «нечисти» в доме мой суровый друг не потерпит…
Лечение пальца подходило к концу. Вскоре я снова стал выходить на работу, и мои встречи с горностаем прекратились.
В один из морозных дней Попов остался дома — он собирался стирать и чинить нашу истрепанную одежду и заодно произвести в доме генеральную уборку. Вечером Попов сказал:
— Вон я там с твоего горностая шкурку снял. Сделай себе из него чучело.
Чучело этого горностая у меня хранится и сейчас. Горностай стоит на коричневой дощечке тучный и пушистый, выгнув гибкую спину и повернув назад хищную головку с ощеренными иголочками белых зубов. Только глазки у него не зеленые, а желтые, как у совы, потому что для глаз чучела я не нашел ничего, кроме капелек янтаря, раскопанных нашими разведчиками в одном из шурфов.
Поклонитесь колымскому солнцу
Начальник разведочной партии, в которой я начинал работать геологом, был меломаном. Музыку он любил преданно, горячо и бескорыстно.
— Если бы я не родился убежденным разведчиком, я стал бы музыкантом, — говорил Александр Степанович, кашляя и с тревогой поглядывая на белый носовой платок, которым прикрывал рот.
— Вам бы, Александр Степанович, в Ялту, а вы в такую студеную глухомань приехали.
Он брезгливо морщился:
— Чехова туберкулез в Ялте доконал. Всю свою жизнь я отдал Северу. Здесь и схороните меня.
Александр Степанович нес бремя тяжкого недуга с достоинством сильного человека: понимая свою обреченность, он прятал от нас тягостное смятение на самое дно души. Мы знали его всегда спокойным, уверенным, деятельным. Он приехал в тайгу, оставив университетскую кафедру, чтобы на месте, у золотых россыпей, утвердить или опровергнуть важную гипотезу о происхождении наших полиметаллических месторождений. Подтвердись предположение Александра Степановича — в наших руках оказался бы надежный ключ к хитроумным замкам колымских кладовых.
В те годы мы только-только осваивали Колыму. Чуть в сторону от намечавшейся трассы — и на карте белые пятна с неведомыми ручьями, речушками, горными вершинами.
Любовь Александра Степановича к музыке проявлялась в тайге несколько неожиданным образом. В обширном районе нашей разведки появились речки Кармен, Аида, Русалка. Одна сопка оказалась Князем Игорем, другая — Евгением Онегиным. Ехидная высотка, к вершине которой мы никак не могли подступиться, была названа Чародейкой.
…Наша стоянка располагалась километрах в пятидесяти от горного управления. Александр Степанович посылал изредка кого-нибудь в центральный поселок. В те годы не было еще у нас ни вертолетов, ни порядочных раций, но геологические канцелярии и тогда уже действовали исправно. Начальник отправлял текущие донесения; ему нужны были книги, реактивы, анализы сданных в лабораторию образцов.
Путешествия эти были всегда желанными. Вымыться в горячей бане, постричься у настоящего парикмахера, прочитать залпом целую пачку газет, наврать хорошеньким чертежницам что-нибудь о единоборстве с медведем, растревоженным в своей берлоге нашими взрывами… Путешествие сулило тьму удовольствий, и завоевать на него право было не так-то легко. Александр Степанович отправлял в поселок «лучших из лучших», справедливо считая эти пятидесятикилометровые вояжи по снежным просторам знаком своего особого расположения.
На этот раз счастливый жребий выпал мне.
Я очень любил эти путешествия по белой пустыне. Вдруг ты оказываешься один в целом свете. Под недосягаемо высоким густо-синим небом стоит непроницаемая тишина. Горбится по склонам сопок приникший к земле и запорошенный снегом стланик. Сурово чернеют окоченевшие лиственницы. Вон пялит на солнце янтарные глаза нахохлившаяся сова. Только на мгновение вспыхнула огненным языком лисица, полыхнула — и исчезла, будто ее и не было. Вежливо расступается, давая тебе дорогу, стая непуганых куропаток. Черная белка покажет любопытную мордочку и тут же скроется в темных сучьях лиственницы. Вдруг — это всегда получается вдруг, — разрывая тишину, пронзительно закричит кедровка, отважная колымская труженица. Даже суровая стужа не может отпугнуть ее от родной тайги.
Ярко светит февральское солнце. В воздухе ни пылинки, он чист и прозрачен. Поблескивают радужными искорками кристаллики льда. Безграничные снежные зеркала отражают солнечные лучи с такой слепящей силой, что приходится защищать глаза темными очками — иначе ослепнешь.
В оба конца путешествие отнимало три-четыре дня. На стоянке все с нетерпением ждут твоего возвращения: новости, интересная книга, письма с материка… Целый рюкзак радостей ты привозишь своим товарищам.
— Вы посмотрите на себя, — сказал мне, улыбаясь, Александр Степанович. — Можно подумать, что сейчас на дворе июль и вы вернулись с южного берега Крыма.
Я глянул в зеркало — и ахнул: оттуда смотрел, сверкая белками и зубами, негр, очень похожий на меня.
— Вот что значит для здорового человека три дня побыть на открытом воздухе, — с завистью вздохнул Александр Степанович. — Загорели вы здорово!
На зимнем колымском солнце все мы чернели. И дышалось нам в тайге легко и вольно. Аппетит разгорался зверский.
Вместе с нами Александр Степанович все дни проводил под открытым небом, но оставался, в отличие от нас, болезненно бледным. Загар не приставал к его худощавому лицу. Мы винили в этом его проклятую болезнь.