Весь день мы прилежно собирали сухой кедровый стланик, готовили себе топливо. А к вечеру небо заволокло густой серой хмарью, и солнце спряталось за холодной багрово-желтой завесой.

Ночью повалил снег, тайга загудела от резкого северного ветра.

Таежный барометр сработал точно.

Зеленая живинка

По берегам рек растут на Колыме и тополевые рощи. Укореняются они на затопляемых галечниках, в полую воду, стоят по колено в воде, и просто диву даешься, откуда такие могучие деревья добывают себе пропитание в скудном да еще отмытом галечнике. Но вот добывают, живут!

Еще зимой приметил Попов на берегу тополевого великана. Он стоял, как седобородый воевода, на опушке среди своего тополиного войска, весь в белых мохнатых хлопьях изморози.

Мы пытались обнять его, но для этого не хватало двух обхватов..

— Руки коротки! — засмеялся Попов. — Лет, видать, двести старику, а то и побольше, матерый.

— Пусть растет, — сказал я небрежно. — Красивый. Большой. Вреда от него нет, но и пользы мало.

— Много ты понимаешь, — возразил Попов. — Тут ведь в иных местах, кроме тополей да ветел по берегам, никакой лес не живет. Люди себе избы тополевые рубят.

— Так это же труха, а не древесина!

— У тебя в России — труха. А здесь, на Севере, ни плесень, ни гниль против наших холодов не стоят. Ветлы и тополя, как кость, делаются — белые, крепкие, не уколупнешь. Тополевые избы по сто лет стоят, а всё как новенькие!

Роща облюбовала себе место несколько в стороне от нашего стана, но Попов время от времени наведывался к старому тополю.

Весной он радостно сообщил:

— Живет старик-то, зазеленел! В воде стоит по щиколотку пока, вот-вот по колено его затопит.

Попов говорил о тополе, как о живом человеке.

Половодье, как и обычно на Севере, прошло быстро, но бурно и сокрушающе.

Когда река отбуянила и вошла в берега, Попов отправился проведать тополь.

Вернулся он опечаленный:

— Сбило дерево половодьем. Не устоял тополь! Старый уже. Так и лежит с вывороченным кореньем. Плавника много рядом. Может, бревном каким шалым его с разгону ударило.

Попов был человек хозяйственный. Погоревав несколько дней о погибшем дереве, решил он долбить из него лодку, вещь в нашем таежном обиходе весьма полезную.

Я вызвался помочь Попову разделать дерево. Мы взяли топоры, пилу и отправились в тополевую рощу.

Наш великан, подломив сучья, лежал вдоль берега, красивый и мощный даже теперь. Распустившаяся было зелень успела пожухнуть и сморщиться. Мертвая листва говорила нам, что и породившее ее дерево никогда больше не вернется к жизни. А вокруг, почетным караулом над павшим товарищем, стояла в свежей зелени живая тополевая роща.

— А вон один сук у вершины весь зеленый, последние соки из упавшего старика тянет.

— Засохнет! — печально ответил Попов. — Корень от земли оторвался — значит, все: не будет дереву жизни.

Мы начали обрубать сучья. Взмахом топора Попов отделил от ствола и зеленую ветку. С каким-то облегчением она спружинила, выпрямилась и осталась стоять около старого тополя душистой зеленой свечкой.

— Гляди ты, а она живая! Уткнулась в мокрую гальку и корень пустила… Сердешный! Как жить-то ему хочется, — говорил Попов возбужденно и радостно. — Живинку зеленую жить пустил!

А ведь и в самом деле, уткнувшись во влажную землю, сучок мертвого тополя укоренился, пошел в рост и зазеленел, своей, самостоятельной силой.

Мы прилежно работали у тополя до самого обеда, выкроили из него добрую плаху на лодку, ошкурили ее.

Во время работы Попов нет-нет да и кинет взгляд на молоденький побег. Посмотрит — и улыбнется.

Дома, за обедом, Попов оказал:

— Будет жить. Хорошего племени отводок.

— Ты о чем? — спросил я своего друга.

— Тополишко-то молоденький жить, говорю, будет. Заводу крепкого. Старик-то, заметил, как кость: чистый, белый весь. Лодку выжигать будем, топором ее не выдолбишь из такого…

Мохнатые лошади

Как-то очень давно, еще в предвоенные годы, забрел к нам таежный охотник. Мы напоили его чаем, устроили на ночлег. Я много в тот день был на морозе, устал и рано собрался спать, предоставив Попову развлекать гостя, который давно не видел людей.

Я проснулся, когда Попов рассказывал что-то о лошадях:

— Взял я его за уздечку, он вкруг меня — чисто змей: так и вьется. Сел верхом — он так и взмыл из-под меня…»

— Да-а, добрые у нас по Сибири кони! — вежливо согласился гость. — А здесь что за лошади — мыши.

Мне показалось забавным это сравнение, я улыбнулся.

— А чем плох наш конь? — спросил я, чтобы раззадорить Попова.

— Это Мухомор-то конь? — презрительно возразил мне Попов. — Весь шерстью оброс — чистый зверюга.

Ну, это было уже слишком. Все что хотите — только не зверюга. Мухомор был смирный и безропотный мерин, больной цингой и слабый поэтому на ноги. Правда, он оброс шерстью и был мохнат. Но, во-первых, это не он один — все лошади на Севере зимой обрастают шерстью и становятся мохнатыми. Во-вторых, мохнатый, седой от инея Мухомор был скорее похож на старую бабушку, но никак не на зверюгу.

— Это еще не факт, что оброс, — солидно возразил Попову наш гость. — Вот у якутов кони — это действительно звери. Зимой из-под снега пищу себе бьют копытом, как олени. По тайге рыщут табунами без призора — совсем одичали.

— Первый раз слышу, чтобы якуты коней водили.

— Водят! И продают «на корню». Надо тебе десяток — возьми. Табун он тебе покажет. А ловить — сам лови, как знаешь.

Было уже поздно. Я снова уснул. Но разговор этот запомнил.

Утром, прикидывая работу на предстоящий день, я сказал Попову:

— Запрягай нашего мохнатого и вези взрывчатку на тринадцатую линию. Пусть и он, зверюга, трудится.

Ледокос

Колыма — страна контрастного изобилия. Уж если морозы — так лютые, если солнце — то бесконечное и горячее, если луга — то буйные и сильные.

Не удивляйтесь: есть на Колыме луга, и местами такие богатые, что им позавидует знаменитая пойменная Мещора.

Я жалел, что среди моих книг о тайге не оказалось определителя растений. К счастью, Попов был доподлинной говорящей книгой: наверное, он знал все, что касалось живого на Севере. Травы, деревья, звери, птицы, рыбы были хорошими знакомыми моего товарища.

Особенно богатым травами было недавнее пожарище в окрестностях одной нашей разведки. После обильных колымских дождей под знойным и нескончаемо долгим северным солнцем пространная плешина посреди тайги, удобренная тучной золой сгоревших лиственниц, заросла такой высокой, сочной и яркой травой, какой я никогда не видывал ни в средней полосе, ни на юге России.

На этой обширной луговине пасся наш конь Мухомор. Он раздобрел, поправился на вольной траве и на колымскую жизнь не жаловался.

Очень я досадовал, что так невнимательно и даже с некоторым презрением относился в школе к ботанике и вот теперь ничего не смыслил в том растительном богатстве, в окружении которого жил. Рано или поздно, а за легкомысленное отношение к себе ботаника обязательно отомстит.

Иногда я выдирал какую-нибудь особенно поразившую меня размерами и густой своей зеленостью травину и приносил ее Попову:

— Что это такое?

— По-сибирски траву эту вейником зовут, — просвещал меня Попов, — а у вас в России — очеретом.

В другой раз я приносил Попову какой-то знакомый злак, а назвать его не умел.

— Эх, парень, — стыдил меня Попов, — это ж якутский пырей, знать надо.

Приглядишься — действительно пырей!

Я развешивал пучки неведомых мне трав по стенам нашего таежного жилья. К концу лета «у меня составился своеобразный пахучий гербарий. Наш таежный луг оказался очень богат злаками: у меня висели пучки лугового мятлика, костра, сибирского колосняка, красной овсяницы. Злаки эти росли вперемежку с пышным и красивым разнотравьем. Все эти дикие герани, василисники, горечавки, молоканы, синюхи, морковники сообщали нашему лугу в пору цветения красоту необычайную. Глаз отдыхал от мрачноватого однообразия темноствольной, зеленокронной тайги…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: