В ожидании солнца (сборник повестей) i_002.jpg

В ожидании солнца

В ожидании солнца (сборник повестей) i_003.png

1. Глас вопиющего в дождливой пустыне

В ожидании солнца (сборник повестей) i_004.png

Туча воробьев, застопорив стремительный лёт, упала на молодые деревья, растущие по обе стороны шоссе, и шумная воробьиная трескотня разбудила Цалю. Он высунул голову из-под мокрого брезента, сонно поглядел на птиц, облепивших ветки, лениво усмехнулся, поняв, чем привлекли деревья эту трескучую стаю. Вчера, когда воробьи летели куда-то в предгорья Копетдага устраиваться на ночлег, ветви деревьев были голы, а сегодня утром на них появилась густая листва. Воробьи спали и не видели, как до самой полуночи помреж, ассистенты, осветители и Цаля развешивали на деревьях бутафорные листья: утром группа должна снимать летнее шоссе, а в Ашхабаде, куда киношники выехали навстречу раннему лету, даже настоящая весна задерживалась.

Обнаружив обман, воробьи снялись с деревьев, огласив все вокруг сердитым чириканьем. «Все бутафория: и эти листья, и кино, и даже сама жизнь. Все подделка», — мрачно подумал Цаля и натянул на голову брезент.

Брезент укрывал два огромных дига и ящик с подсветками, на котором спал Цаля. От дигов, уже давно остывших после съемки, все еще исходил знакомый Нале чуть ли не с детства, едва уловимый запах нагретого стекла и краски. Этот запах мог различить лишь человек, давно привыкший к нему. Он был в общем-то приятен Цале, даже волновал его, но в это утро и жить не хотелось: сжимало сердце, давило в затылке, ныла печень. «Все подделка, все бутафория», — уже вслух трагически сказал Цаля и, почувствовав, что задыхается под брезентом, резко откинул его. Дождь был таким мелким, что даже не стучал по брезенту, не шелестел в бутафорных листьях на деревьях, но, казалось, и сам воздух, и небо, и предгорье Копетдага, застывшее вдалеке гигантскими расплывчатыми тенями, и пески пустыни были сотканы из мелкой сетчатой влаги, беззвучной, почти невидимой и лишь до ломоты в теле ощущаемой каждой клеткой, каждым нервом.

Цаля вынул мятую пачку «Памира», долго чиркал спичками — руки дрожали, а спички и сигареты порядком отсырели. Наконец прикурив, он неторопливо, с отвращением затянулся. Отсыревший табак казался слабым и облегчения не принес, закружилась голова, к горлу подступила тошнота. Отшвырнув в мокрую траву, щетинисто пробивавшуюся вдоль шоссе, сигарету, Цаля поправил на аппаратуре брезент, поднял воротник помятого, с прожженной полой пальто и вышел на шоссе в надежде остановить проезжую машину, чтобы раздобыть сухую сигарету. Поеживаясь, он смотрел то в одну, то в другую сторону пустынного шоссе — время, по всей видимости, было раннее. Не будь дождя, часть группы приехала бы сюда часов в шесть, так как съемка назначена на восемь и надо было бы готовить объект. А так, конечно же, кроме него, Цали, получившего задание караулить съемочную аппаратуру, все еще спали по случаю дождя, нежились под пахнущими дезинфекцией простынями, и неуютные номера «Туркменистана» в такую погоду казались им раем.

А вчера в отличную солнечную погоду снимали дождь. Актера Мишу Григорьева, исполняющего роль главного героя фильма, поливали из пожарных шлангов. Собственно, этот бутафорный дождь и явился причиной Цалиного срыва. Вода была ледяной, и после шести дублей посиневшему от холода Мише выделили для немедленного растирания бутылку спирту.

— Поможешь, Цаля, — невнятно выговорил Григорьев, с трудом размыкая дрожащие от холода, посиневшие губы.

Цаля накинул на худые Мишины плечи, обтянутые мокрой нейлоновой рубашкой, пальто и так, держа руки на плечах, чтобы Григорьеву было теплее, повел его к тонвагену. Миша снял рубашку, раскисшие от воды длинноносые туфли и, дойдя до брюк, попросил звукооператора Лилю Мишульскую, склонившуюся над магнитофоном:

— Лиля, выйди, мужчина раздеваться будет.

— Тоже мне — мужчина, — басистым от курения голосом пророкотала звукооператор, мельком взглянув на синие цыплячьи плечи Григорьева.

Она прикурила от не потухшей еще сигареты и, накинув старую куртку из кожзаменителя с обвисшей, сломанной «молнией», стала спускаться по лестничке тонвагена. Цаля посмотрел ей вслед. Даже сквозь кожу куртки было видно, как на сутуловатой спине остро двигались лопатки, вызывая у Цали чувство отеческой жалости и мужской нежности к этой женщине-девочке.

Григорьев стянул липнувшие к ногам брюки, лёг на длинное сидение. Цаля, налив на ладонь спирт, стал быстро растирать ему плечи и спину. Растирал, пока не покраснела кожа, а у самого не устали руки.

— Теперь бы и внутрь малость, — сказал Цаля, вдыхая тревожно дразнящий его крепкий спиртной запах.

— Мне нельзя внутрь, еще крупные будем доснимать, — закрыв глаза и наслаждаясь теплом, охватившим все его тело, ответил Григорьев. — А ты можешь, за труды праведные отдаю тебе и мою порцию.

— Завязал, — вздохнул Цаля.

— На ночь можно, чтобы не замерзнуть. Растирать-то тебя некому будет, — успокоил Григорьев.

— Нет, Миша, сказано — отрублено! — Цаля очень гордился своей твердостью, силой воли.

Григорьев поднялся, надел шерстяной спортивный костюм, несколько раз легко и грациозно присел, глубоко вдохнув, втянул живот, выпятил атлетически округлившуюся грудь — и сразу же показался и ростом выше, и в плечах шире. Куда и девалось в нем что-то жалкое, цыплячье — артист! Цаля смотрел на него влюбленно.

— У одного чудака спрашивают: отчего это у тебя мешки под глазами и руки трясутся? А тот ответил: друзья и годы… — сказал с наигранной скорбью Григорьев и, оттянув борт Цалиного пальто, сунул в боковой карман бутылку с остатками спирта.

«Ну и бог с ней, — спокойно подумал Цаля, — угощу кого-нибудь, а сам пить не стану». Он шел по площадке, улыбаясь, довольный собой, что случалось с ним в последнее время не так уж часто.

Под брезентом, у ящика с подсветками, стоял Цалин фибровый чемоданчик, уже повидавший виды. В нем были полотенце, мыльница, бутерброд с бараньей колбасой и полулитровый термос с зеленым чаем. Цаля открыл чемодан и аккуратно поставил в него бутылку со спиртом.

Часть группы уехала сразу же после окончании съемок, остальных, тех, кто развешивал на деревьях листья, только за полночь увез автобус, ослепив на прощание Цалю ярким светом фар. Цаля остался один в кромешной темноте каракумской жутковатой ночи. Случилось то, чего Цаля больше всего боялся: на него навалилось одиночество. Вместе с ним к Цале всегда приходила тоска, а в ней было все: мысли о бесцельно прожитой жизни, о тяжелой болезни, столько лет диктующей ему свои условия, и многое другое…

И Цаля не выдержал — достал бутылку и медленно, глоток за глотком, не закусывая, цедил из горлышка спирт, пил, пока не опьянел настолько, что даже не помнил, как забрался под брезент и уснул. И, наверное, спал бы еще, если бы не воробьи. Хорош сторож!

На шоссе послышался гул машины, и, когда она показалась, Цаля отошел на обочину, поднял руку. Это был молоковоз — желтая цистерна, густо забрызганная грязью. Он не остановился. Цаля, не опуская руки, провел его тоскливым, укоризненным взглядом. В кабине сидел кто-то черствый, безразличный, не пожелавший прислушаться к гласу вопиющего в дождливой пустыне.

— Сволочь! — скорее с грустью, чем со злобой, бросил Цаля и вновь стал с надеждой всматриваться в тонущее в рябящей мге шоссе.

Из этой туманной мги вскоре снова проклюнулась машина. Теперь уже Цаля вышел на середину шоссе и поднял обе руки. «Волга» резко затормозила, съехала на обочину.

— Прости, браток… — начал было Цаля и радостно засмеялся: в окошке сияла добродушная золотозубая физиономия Саида, шофера местного таксопарка, в котором группа арендовала машины.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: