— А вы не говорите «потом», а возьмите да и расскажите мне сейчас, пока плов готовится и пока мама с папой вас у меня не заберут…
— Что же тебе рассказать?
— Вы в прошлый раз говорили, что и стихи писали, и басни, и даже сказки. Стихов я не люблю, в школе надоели, басни тоже учить заставляют, и их я не очень, а кино и сказки люблю. Давайте, пожалуйста, сказку.
— Все это давно было и очень слабо, — речитативом проговорил Осеин, не открывая глаз, и ему уже показалось, что он засыпает.
Показалось это, наверное, и Аширу. Мальчик потрогал его за плечо и попросил настойчиво:
— Ну продолжайте же!
— Что продолжать? — приподнялся Осеин. Снял очки, протер их платком. — Что продолжать?
— Сказку. Вы же начали…
— Начинал?
— Да, я могу напомнить начало. «Все это давно было и очень слабо».
Осеин рассмеялся, весело и ребячливо, запрокинув голову и хлопая себя по сухим ляжкам. Ашир, оказывается, принял его слова за начало сказки.
— Ашир, ми-и-илый, это ведь не сказка, это правда… — сквозь смех сказал Осеин.
— Все равно рассказывайте.
— Ну что с тобой поделаешь, настойчивый ты парень. Ладно… Расскажу тебе одну сказку… и байку, все вместе. Она в свое время была даже напечатана в одной провинциальной газетке. — Он задумался.
— Все это было давно… — нетерпеливо подсказал Ашир.
— Да, все это было давно, — повторил Осеин, — и вот однажды над сытым Домашним Гусем пролетели его дальние родичи — легкокрылые, быстрые Гуси. «Га-га-га! — воскликнул Домашний. — И я хочу летать, надоело ходить по земле!» Взмахнул он крыльями, но, отяжелевший, даже от земли не оторвался. Завидно стало ему. Ковыляя вперевалку, добрался кое-как до болота, где сели отдыхать его родичи. «Хочу летать, как вы, — сказал он Гусям. — Вы, наверное, много видели, много знаете, вам интересно жить». И стали ему Гуси наперебой такие чудеса рассказывать, такие земли описывать, что нашему Домашнему и не снились. Слушал их Домашний, слушал — и острая зависть охватила его. «Да как же мне быть? И я хочу все видеть и знать. Чем я хуже вас?» Гуси посоветовали: «Упражняйся целое лето, больше маши крыльями, учись летать, а ешь как можно меньше. И осенью ты сможешь полететь с нами». Обрадовался Домашний совету. Вначале и крыльями часто махал, и щипал только травку. Но скоро почувствовал, что крылья устают. Надоело ему. Привык Домашний к лени, медлительности, важности. А тут еще его Гусыня стала злобно шипеть: «Чего машешь? Гусь ты или легкомысленный воробей?» В корытах были отруби, в лужах плавали жирные черви — не мог утерпеть Гусь, чтобы не полакомиться… Пришла осень. Домашний еще пуще ожирел. Но когда пролетали Гуси, вспомнил их совет и зимой решил снова поститься и упражняться. Но и зимой случилось то же, что и летом. Гусь каялся, щипал от злости свои сытые бока, но приучить себя махать крыльями и меньше есть никак не мог. Приходила зима, откладывал все на лето, приходило лето — думал, что начнет новую жизнь зимой. А время шло быстрее, чем в сказке. Гусь жирел и старел… И теперь, когда над землей пролетают его веселые усталые родичи, Домашний Гусь медленно поворачивает за ними свой клюв и сердито гогочет. А в глазах его тоска и зависть…
Осеин снова закрыл глаза.
— И все? — тихо и разочарованно спросил Ашир.
— И все, — вздохнул Осеин. — Не понравилось?
— Короткая очень.
— На длинные у меня всегда терпения не хватало…
В комнату вошел Саид, в каждой руке он ловко держал по две тарелки с редиской, молодым луком, чесноком, шухран-травой и еще какой-то зеленью. Следом шла Акджагуль — на вытянутых руках у нее большое блюдо с пловом, над которым слегка курился прозрачный, едва заметный парок.
— Гость не скучает?
— Отдыхаю.
— Рассказывал мне сказку, — похвастался Ашир.
— Тебе? Ты сам должен рассказывать, развлекать гостя, а не гость тебя! — строго заметил Саид, доставая из буфета бутыль, наполненную золотистым домашним вином.
— Прошу к столу, — пригласила хозяйка, прижав руки к сердцу и грациозно наклонив голову.
Когда Осеин поднялся, Акджагуль протянула ему полотенце и кивнула на таз с водой в углу комнаты — в этом доме по старинной традиции плов ели руками.
— Спасибо, — поблагодарил Осеин. — Я всегда дома рассказываю, что самая гостеприимная и прекрасная женщина в Ашхабаде — Акджагуль, что по-туркменски означает «белый цветок».
Акджагуль зарделась и легким движением руки поправила свои не по-восточному светлые прямые волосы.
10. Воспоминание о шукшине
Коберский открыл балкон, чтобы выветрился табачный дым. По-прежнему сеял дождь, но все уже, видимо, свыклись с ним, город жил своей привычной вечерней жизнью: хлопали дверцы такси, натужно гудели, набирая скорость, троллейбусы, из сквера доносились звуки гитары, а в соседней подворотне ворковал чей-то неокрепший басок, перебиваемый прыскающим девчоночьим смехом.
Становилось зябко. Коберский прикрыл балкон, погасил большую, круглую, со слабыми тусклыми лампочками люстру, включил на тумбочке у кровати яркую настольную лампу, разделся и, съежившись, нырнул во влажные простыни отсыревшей постели. У него уже стало привычкой перед съемками ложиться рано. И он умел засыпать быстро, несмотря на то, что не шли из головы мысли о завтрашней съемочной площадке. Вот и сейчас он выронил газету, потянулся к лампе и выключил ее. Но почти в тот же миг раздался осторожный стук в дверь.
— Да не закрыто! — раздраженно проворчал Аникей Владимирович, полагая, что это вернулся Осеин (потому-то и не запирал дверь).
Но в ярко осветившемся проеме дверей появилась женщина и тут же быстро отпрянула.
— Ох, извините!
Он узнал голос дежурной.
— Да входите, если разбудили, — сердито сказал Коберский, чувствуя, как улетучивается сон.
— Извините, бога ради, Аникей Владимирович, никак не думала, что вы уже спите, — виновато лепетала женщина.
— Да входите же! — Он включил свет.
Она вошла, все еще извиняясь.
— Что случилось?
— Понимаете, — смущенно заговорила дежурная, — тут мы поспорили… «Калину красную» — это Шукшин про себя делал или как? Ко мне подруга пришла, ну и говорит, что это он про себя, из своей жизни, из биографии, значит… А я и говорю — нет, он был учителем в школе, потом ВГИК окончил, сама ведь читала.
— Почему же вы ей всего этого не объяснили? — еще больше рассердился Коберский и закурил.
— Да она говорит, мало ли что напишут. У нее, мол, сосед из заключения вернулся, дак вместе с Шукшиным отсиживал, вместе лес валили, в хоре лагерном пели, а освободили их по амнистии. Я, говорит, сюда подался, а Шукшин прямо в Москву, кино про это снимать… А я отвечаю, вот Аникей Владимирович его, должно, хорошо знает. Я вас в журнале на фотографии с ним видела.
— Скажите вашей подруге, что я подтверждаю ваши слова, что ее ввели в заблуждение, — раздраженно ответил Коберский.
— Спасибо, большое спасибо, — благодарно и даже как-то победно закивала дежурная.
Сна как не бывало. Может, спроси дежурная о ком-нибудь другом, он все же сумел бы себя заставить спать, но сейчас даже не старался: встал, надел шерстяной спортивный костюм, открыл балкон, взволнованно закурил и думал с грустью: «Вот и о тебе, Василь, уже сочиняют небылицы, а значит — слава. При жизни робко она шла к тебе. Читали Шукшина-писателя, знали Шукшина-актера, меньше — Шукшина-режиссера. Ярко бросилась в сердце «Калина красная», фильм мученический. Да и другие тебе давались нелегко, как и всем, кто шел в искусстве непроторенной тропкой…»
И ему вдруг вспомнился Шукшин — не таким, каким он был в последние годы, всегда усталым и немного больным, а совсем молодым, каким запомнил его с первых встреч, еще мальчишкой. Эх, надо бы все записать, чтобы осталось, — возможно, кто-нибудь когда-нибудь прочтет…
Аникей подсел к столу, открыл записную книжку и стал торопливо писать: «Я познакомился с Василием Шукшиным в конце пятидесятых годов, летом, еще будучи мальчишкой, во дворе Одесской киностудии…»