— Не веришь, не похож?
— А почему солдат? Директор, если и пойдет служить в армию, то обязательно офицером будет.
— А вот я, брат, совсем другой. Рядовой я, может, когда-нибудь еще и генералом придется, а пока что — рядовой. Тебя-то как зовут?
— Аник.
— Ить ты, выходит, тоже воин. Аника-воин. Знаешь? Слыхал про такого?
— Читал. А вас как?
— Меня? Федором меня зовут.
— А отчество?
— Отчества пока что у меня нет, я еще молод, но будет, со временем будет, как и у всех…
Из-за дальней беседки вдруг появился какой-то юркий мужчина и крикнул:
— Василь! Васенька, вечно ты уединяешься. Мы тебя уже ищем, пора гримироваться.
— Ну, бывай, — протянул руку мальчишке Федор-Василь. — Приходи сюда завтра в это же время, может, что и удастся показать…
Хотя артист, как уже понял мальчишка, не назвал своего настоящего имени и, по детским понятиям, обманул его, Аник все же почему-то поверил, что тот сдержит слово, придет и обязательно покажет ему киностудию. Не поколебалась в нем эта вера даже тогда, когда артист не пришел вовремя на следующий день. Ждать пришлось долго и не под теми соснами, где они сидели в первый день, а у границы студии, на июньском солнцепеке; к соснам он пройти не смог — все собаки оказались на месте.
Уже и солнце стало скатываться к горизонту, когда мальчишка наконец услышал:
— Эй, Аника-воин, ты еще ждешь?
— Жду, — обрадованно подскочил тот.
— Ну, пошли, коли ждешь.
Артист подал мальчишке руку, помогая взобраться на крутизну подъема. Тут же, гремя цепью, подбежала собака, но не залаяла. Правда, и угодливо хвостом не помахивала, просто смотрела настороженно и испытующе, как всегда смотрят сторожа.
— Не укусит?
— Нет, — рассмеялся Василь, — если со мной — не укусит. Давай немного вот тут, где вчера, посидим. Люблю я это местечко.
— Почему? — удивился мальчишка, недоуменно разглядывая камень, подбитый, словно мехом, белым, высохшим на солнце лишайником.
Артист усмехнулся:
— Малость Алтай мне напоминает… Там у нас и сосны, только побольше этих и поветвистее, и камень тоже… но покрупнее. Знаешь Алтай, слыхал?
— Знаю, по карте… А моря у вас нет.
— Моря нет, — вздохнул Василь.
Мальчишке вдруг стало почему-то жаль его; скорее всего потому, что там, где жил или живет этот артист, не было моря. Аник смотрел на его лицо, чуть-чуть подгримированное — щеки розовенькие, а глаза, как у девицы, подведенные черным, на едва заметно выдающиеся упрямые скулы и думал, чем бы утешить этого человека, что бы такое хорошее сказать ему.
— Ничего, — приободрил обещающе, — и у вас море будет, сейчас везде моря строят!
— Ну, ну, не накаркай, — отмахнулся от него Василь. — Хватит нам на всех и этого моря. Ведь лучше-то человек не построит…
— Не построит, — согласился мальчишка, несколько смущенный тем, что не порадовал человека надеждой, а наоборот, сказал невпопад. — Такого синего никто не построит. А почему его назвали Черным, дядя? Оно ведь, наверное, самое синее среди всех морей…
— Его еще называли когда-то Русским. А Черное, говорят, потому, что в этих степях, у моря, когда-то жили племена, которых называли «черные славяне». Сами они, правда, были беленькие, вот такие, как мы с тобой, а одежды носили черные. Есть и еще предположения разные…
Коберский услышал, как кто-то, не стучась, вошел в номер. Щурясь после яркого света настольной лампы, он обернулся к двери и тут же услышал удивленный голос Осеина:
— Вы еще не спите?
— Засиделся, — буркнул Коберский, досадуя, что его так внезапно вырвали из того прекрасного мира, который зовется детством, разлучили с Одессой, с Василием Шукшиным, с которым так неожиданно свела его судьба в детстве. Нельзя сказать, что именно эта встреча и определила его судьбу. Аника-воин, даже побывав на студии, мечтал, как и каждый одесский мальчишка, стать моряком. Но потом все же случилось иное…
— Хотя бы отопление включили, — ворчал Осеин. — Промок до нитки, а посушиться негде… — От него пахло мокрой одеждой, вином и бараньим жиром. — Ну и дождяра, вот тебе и пустыня!
Мысли у Коберского смешались; он уже не в силах был вернуться к тому одесскому мальчишке, к морю, студии, но и не мог вот так бросить, не дописать, не в его это характере. Да и когда еще выпадет время и настроение?
Заканчивал Аникей свою запись совсем по-иному — уже не мог смотреть на то милое прошлое сквозь призму мальчишки. Дописывал от своего имени…
«В тот день я увидел огромные гулкие павильоны студии, побывал в гримерных, а в монтажной даже покрутил ручку моталки. Кто-то отозвал Шукшина в сторону, а вернувшись, он сказал доверительно и немного взволнованно:
— Понимаешь, разрешили мне на самого себя посмотреть…
— Как это? — не понял я.
— Ну, на ту роль, что я исполняю. Режиссеры поначалу не очень-то идут на это, уже в конце, когда картина почти готова, показывают. А тут вот разрешили…
Я молчал, не зная, уходить мне или ждать его. Молчал и Василь. Тогда я почти с обидой спросил:
— Картина-то хоть как называется?
— «Два Федора».
— А о чем она?
— О двух мужиках — маленьком и большом.
— А вы кого там играете?
— Большого, — вдруг покрутил ус Шукшин.
Мне почему-то подумалось, что усы у него приклеенные; даже стало немного не по себе — так всегда бывает, когда обнаруживаешь какую-нибудь фальшь.
— А ты не хочешь? — Шукшин хитровато посмотрел на меня.
— Что? — с замиранием сердца выдохнул я.
— Посмотреть материал? Он еще совсем не готов, и каждая сцена будет даваться в нескольких дублях. Зрителю эту кухню показывать и не следовало бы, но ты смотри, если уж хочешь что-то знать о кино. — Он почесал затылок. — В зал, конечно, тебя не пустят, но… будешь смотреть из проекции. Я договорюсь, там свой парень.
Я не знал, что такое «проекция», а она оказалась просто кинобудкой с двумя проекционными аппаратами и киномехаником — пареньком, который, как мне показалось, был ненамного старше меня. Я с ним даже заговорил на «ты», и он не обратил на это внимания, охотно все объяснял, как старому знакомому.
В квадратике крохотного окошечка экран был хорошо виден, но я долго не мог понять, о чем же фильм. По нескольку раз повторялось, как выбегает из школы детвора; женщина беззвучно шевелила губами, говоря какие-то слова, а в глазах ее стояли слезы; ехали в телячьих вагонах солдаты, пели песни, а у переезда стоял безногий на костылях и грустно провожал их глазами — это запомнилось надолго. И запомнилась мне еще сцена, которая повторялась раз пять. Федору-старшему, вернувшемуся с работы усталым и голодным, Федор-младший сварил курицу. С жадностью набросился на нее Федор-старший, но тут же узнал, что курица украдена у соседей. Тяжело на душе у старшего. Он бросает есть и говорит с упреком своему тезке: «Мы же с тобой рабочие люди…» Снова и снова повторялась эта сцена — и все повторялись эти слова, и все более хмуро выслушивал их Федор-младший.
Потом, когда я увидел картину полностью, мне почему-то было жаль, что сцена дается в фильме всего один раз, хотелось слушать ее еще и еще — странное желание, чем оно было вызвано, до сих пор объяснить не могу. Теперь, когда я отбираю дубли, они надоедают до тошноты и все время кажется, что именно того, самого нужного, лучшего дубля мы так и не сняли…
Встретились мы с ним через несколько лет. Он недавно закончил ВГИК, а я только-только в него поступил. Я следил за Шукшиным все это время, знал каждую его роль, прочел его первые напечатанные рассказы. Встретились мы с ним не во ВГИКе и не в Доме кино, где обычно встречаются киношники, а в журнале «Октябрь». Было в то время там что-то вроде литературной студии, а пригласил меня туда сокурсник со сценарного факультета, пописывающий рассказы. Мы, правда, опоздали, все уже закончилось. Из двери вышло несколько человек, среди них был и Шукшин. Когда он, распрощавшись с друзьями, остался один, я подошел к нему.