— Понятно, — пробормотал мужчина и вновь вынул свой старомодный массивный портсигар. Сунул в рот недокуренную сигарету, щелкнул зажигалкой и, оставив застывшее в спертом воздухе вестибюля облачко дыма, толкнул тяжелую дверь.
— Коберский! Коберский! Режиссер… — донеслись до его слуха тихие голоса, едва он вышел на улицу.
Услышав свою фамилию, Коберский уныло обернулся и увидел стайку девиц, прижавшихся под навесом. Ныли они в плащах и все, как одна, в новеньких, не по погоде, туфлях. В глазах, устремленных на режиссера, любопытство и заискивающе-выжидательное напряжение.
— Спать бы вам, девушки, — устало сказал Коберский.
— Объявили набор в массовку, — срывающимся от волнения голосом произнесла одна из девиц, по всей вероятности, самая смелая.
— Какая массовка, видите — дождь!
— Уже перестал! — обрадованно сообщила девушка.
Коберский огляделся. Действительно, дождь уже не моросил, но небо, хмурое и тяжелое, солнца не обещало.
К гостинице подъехала забрызганная «Волга».
— Салям, Аникей Владимирович! — просиял своей золотозубой улыбкой из окошка Саид. — Привез целым и невредимым.
Из машины выскочил Жолуд с тяжелым желтым портфелем Мережко, а затем неторопливо вышел и сам автор сценария. Жолуд тут же отметил про себя и эту неторопливость, с какой выходил из машины писатель, и его сдержанную добродушную улыбку; куда девались веселая непосредственность и все то мальчишеское озорство, с каким он устремился к Цале на шоссе по дороге из аэропорта…
Коберский пошел навстречу, протянул полусогнутую руку. Оба смотрели друг другу в глаза и долго жали руки, застыв в полупоклоне.
— С прибытием, Александр Николаевич, — наконец отняв руку и обнажив в улыбке редкие зубы, сказал Коберский.
— Спасибо, Аникей Владимирович.
В вестибюле их встретил директор картины Борис Семенович Скляр. Он видел из окна своего номера, как подъехала машина, неторопливо и легко сошел по лестнице вниз, сунул Мережко сухую цепкую руку, второй рукой пожал локоть и хорошо поставленным баритоном произнес:
— Ждали. Рады. С прибытием.
Борису Семеновичу уже перевалило за шестьдесят, но выглядел он лет на пятнадцать моложе, был высок, моложав лицом, волосы, в которых, несмотря на возраст, едва-едва пробивалась седина, коротко острижены. В его манере держаться сквозила легкая развязность, которая позволяла в зависимости от обстоятельств то фамильярничать, вплоть до обращения к малознакомому на «ты» и похлопывания по плечу, то мгновенно, когда это требовалось, демонстрировать собеседнику превосходство над ним.
Борис Семенович вежливым жестом пригласил Мережко к окошку администратора, которая, уже догадавшись, кто приехал, поспешно протянула бланк и деловито уточнила:
— «Люкс», Борис Семенович?
— Все равно, лишь бы отдельный, — сказал Мережко, вынимая паспорт и фломастер.
— «Люкс», — кивнул администратору Скляр.
«Люкс», хоть и не совсем соответствовал столь громкому названию, — узкий, темноватый, с запахом дезинфекции и сырости, — все же оказался приличным номером, как говорится, со всеми удобствами.
Завтракали вчетвером в ресторане. В зале пахло вареной бараниной. Здесь за группой были закреплены три столика. Сели за крайний, у окна. Официантка сменила на нем скатерть, поставила чуть привядшие тюльпаны в пластмассовом стаканчике.
— Что будем есть? — Скляр подвинул к Мережко меню.
— Что все, то и я, — ответил Александр. — Вообще-то, я предпочитаю есть то, что принято в данной стране или крае.
— Мне все равно, — пожал плечами Коберский.
— Значит, пельмени из баранины всем, — заказал Скляр официантке.
— А пить? — спросила девушка.
— Пить? Что будем пить? Я, например, всегда одно и то же — чай и кефир, — ответил Скляр.
— Все равно, — буркнул Коберский.
— Чай зеленый, — полуобернулся Жолуд к Мережко.
— Зеленый? Великолепно! — согласился Александр.
— В нем много танина, — пояснил Жолуд, довольный тем, что его выбор пришелся по вкусу писателю.
— Пожалуйста, два больших чайника и обязательно пиалы, — улыбнулся официантке Мережко.
Та мило улыбнулась в ответ:
— Обязательно.
Когда она ушла, наступило молчание, хотя и Коберский, и Скляр, да, пожалуй, и Мережко были готовы к серьезному, не очень приятному разговору по поводу снимаемой картины и терпеливо ждали его, но никто не решался заговорить первым.
— Ты на студию перед отъездом заходил? — спросил Коберский у Александра, и никто не понял, спросил он это для того, чтобы просто нарушить молчание или чтобы начать важный разговор издалека.
— Заходил, — кивнул Мережко.
— Что там новенького?
— Все то же. — Мережко усмехнулся. — Толчея в коридорах, треп, споры, похожие на ссоры. Агаджанов кричит на всех углах, что лишь он гениален, а все остальные компиляторы, лакировщики и бездари. Молодые считают, что только они начинают подлинно новое кино, а три четверти века жизни кинематографа ничего не стоят, что Эйзенштейн и Довженко — люди одной картины и т. д. и т. п.
— Так всегда было в мире искусства, так, наверное, будет и впредь, — вяло, кривясь, как и всегда, когда ему что-нибудь не нравилось, заговорил Коберский. — По этому поводу давно бытует актерская притча: на первом курсе студент — гениальный мастер, на втором — талантливый, на третьем — хороший, а когда придет в театр — начинающий.
— Во все века молодые считали себя гениями. Это у них, по-моему, от телесного здоровья и беспредельно легкомысленной веры в свои силы, — с иронической улыбкой произнес Скляр. И уже со вздохом добавил. — Молодежь всегда права, если даже ошибается, старики всегда ошибаются, если даже правы.
— Да! — с веселой злобой согласился Коберский. — Еще Марк Твен печально изрек, что лучше быть молодым щенком, чем старой райской птицей.
— Старой райской птицей ты еще будешь, — с фамильярной льстивостью заключил Скляр.
— А щенком уже нет, — со смехом добавил Мережко.
— А я им и не был! — вспылил Коберский. — В наше время мы после ВГИКа — ассистентами и помрежами. А сейчас, едва скомпилировал из отходов разных модерных киношек дипломную короткометражку, — сразу на тарелочке подают полнометражный.
— «В наше время», «вкалывали помрежами»… — сокрушенно покачал головой Скляр. — Тебе ли на судьбу обижаться? Ты говоришь так, словно у тебя все в прошлом, словно ты уже старик. В свои тридцать лет ты смял полдюжины картин, которые принял зритель и о которых спорили критики.
— А-а-а, — отмахнулся Коберский. — Для молодых щенков я уже старик, снимающий, как с гордостью провозгласил однажды с высокой трибуны директор нашей студии, «фильмы хорошего среднего уровня».
Мережко вдруг расхохотался:
— Так и сказал, на полном серьезе?
— На полном, — кивнул Коберский, и сам рассмеялся.
Смеялись и остальные. Смеялись скорее всего не над словами директора киностудии — они уже давно в кругу киношников стали нарицательными и вряд ли вызвали бы смех. Только Мережко слышал их впервые, а когда он смеялся, заражал и других, все невольно покатывались от хохота вместе с ним, если даже острота была изрядно заезженной.
После завтрака Коберский и Мережко поднялись в номер к режиссеру. Перед их приходом здесь уже успела побывать уборщица: кровать была застелена, в запотевшем графине свежая вода, чайник и пиалы аккуратно сложены на столике, ворса ковров на полу ершилась от недавно утюжившего их пылесоса. Все остальное здесь находилось в величайшем беспорядке: на двух холодильниках, в которых хранилась пленка, навалом лежали газеты и журналы, крохотный письменный стол бугрился от рукописных листов бумаги, потертых сценариев, страничек со схемами съемок. И по всему этому было разбросано великое множество плохо очиненных карандашей, шариковых ручек, сигаретных коробок. На креслах, подоконнике, тумбочках валялись альбомы, географические карты, словари, справочники. В этом великом хаосе мог разобраться один Коберский, и если к чему-то прикасалась услужливая уборщица, режиссер приходил в ярость.