Когда монахи заметили беглянку, та была уже далеко. За­драв рясы, они бросились догонять ее.

Аказ тоже заметил девушку. «Не Ирина ли это?» — сразу мелькнула у него мысль. Он быстро подскочил к татарину, кото­рый уже встал впереди возка Глинской.

—    Ахметка, провожай возок, я останусь! — крикнул он и, ки­нув поводья своего коня Ахметке, спрыгнул на мост.

Когда Аказ подбежал к проруби, монашка, уцепившись за тонкую льдину, всеми силами старалась остаться на поверхности.

Аказ скинул пояс с саблей, бросился в воду. Он схватил мо­нашку за волосы, быстро подтянул ее к краю проруби и сильным толчком левой руки выбросил на лед. Выскочил из проруби — уви­дел монахов. Они тоже бежали сюда. Не мешкая, он схватил ле

97

^ Марш Акпарса

жавшую без сознания девушку, оглянулся кругом, увидел в сто­роне что-то темное и понес ее туда.

Когда монахи подбежали, Аказ снова стоял у проруби и за­стегивал на обледенелом кафтане пояс с саблей

—     Черница... где? — задыхаясь спросил передний.

Аказ молча указал в прорубь.

—     Царство ей небесное, успокой господи ее душу.— Монахи перекрестились, пошли обратно. Аказ схватил одного за рясу, сказал:

—     У тебя есть возок, у меня нету. Снимай кафтан!

Монах было заерепенился, но второй сказал дрожа:

—     Л-любя б-ближнего... отдай.

Зябко кутаясь в подрясник, раздетый монах побежал к возку.

Аказ подошел к девушке, она уже пришла в себя, но была очень слаба. Одежда ее обледенела. Девушка, видимо, слышала разговор с монахами и поняла, что человек этот не враг ей.

Она молча подала руку, поднялась, оперлась на его плечо. Аказ довел ее до береговой будки, сунул в руки снятый с монаха кафтан, сказал:

—     Зайди переоденься.

Улица была пустынна, и Аказ вошел в будку. В полутьме лица не видно, но Аказ чувствовал, что девушка смотрит на него с тревогой.

—     Ты почему не спрашиваешь, куда я тебя веду?

—     А мне все одно. Вижу, не лихой ты человек и зла мне не сделаешь. Пойду, куда скажешь.

—     Где твой дом? Я домой тебя проведу.

—     В Москве дома у меня нет.

—     Нет? И родных нет?

—     Сирота я круглая.

—     Как тебя зовут?

—     Настей.

У Аказа опустились руки. А он был так уверен, что это Ирина. Что же теперь делать?

—     Я в тягость тебе не буду, добрый человек,— заговорила де­вушка,— я одна уйду.

—     Поймают тебя одну-то.— Аказ поправил упавшую на лоб девушки прядь волос и ласково добавил:—Эх, ты, беглянка. К другу моему пойдешь?

—     А он не выдаст?

—     Сам от злых людей хоронится. Заодно уж... пока. Ну?

—     Мне более некуда. Веди.

До Санькиного нового жилья путь был долгий. По опустев­шим улицам они бежали, чтобы согреться, а мимо застав и сто­рожей проходили степенно. Улицу, где живет Санька, чуть нашли,

долго стучались в калитку. Наконец, окошко засветилось, и сон­ный голос спросил:

—    Кто там в полночь глухую?..

—    Это я, Аказ. Впусти.

Санька открыл дверь, выглянул и быстро захлопнул.

—    Ты не один?

Не успел Аказ и слова сказать, как к двери подбежала девуш­ка и радостно крикнула:

—    Саня!

Саня шагнул через порог, веря и не веря.

—    Неужели ты, Ириша?

—    Я, брат мой, я!—и бросилась Саньке на шею.

В избе сразу начались хлопоты. Бабушка увела Ирину пере­одеваться, Санька стаскивал с Аказа насквозь промерзший зипун, обледенелые сапоги и бросал ему сухую одежонку. Аказ коротко рассказал, что с ними случилось. Потом Санька уложил Аказа на теплую перину, напоил крутым малиновым взваром, наглухо укрыл тулупами и одеялом, чтобы пропотел.

За дверью бабушка отогревала Ирину...

Проснулся Аказ поздно.

В расписанные морозом окна пробивались яркие солнечные лучи. В избе было тепло, и печь с лежанкой, и стол, и сводчатый потолок выглядели как-то приветливо. Около постели лежала вы­сохшая одежда. Аказ тихо поднялся, оделся, подошел к окну. На улице потеплело, снеговые шапки на столбах, на коньках крыш сверкали на солнце миллионом искр. Санька на дворе колол дро­ва. Стукнула дверь. Аказ обернулся и увидел Ирину. Она тихо вышла из горенки, поклонилась Аказу, спросила:

—    Хорошо ли спалось, здоров ли?

На Ирине домашнее платье из тонкого сукна, сапожки из сафьяна. На голове легкая меховая шапка, из-под которой через плечо на грудь струится русая коса. Глаза ласковые, лучистые.

—    Спасибо, я здоров... Настенька.— Аказ, хитро прищурив глаз, улыбнулся.

—    Прости меня ради христа за обман,— покраснев, ответила Ирина.— Могла ли я цареву слуге сказать правду? Да я и впрямь думала, что Сани в Москве нету. А тут такое счастье. Скажи мне твое имя, чтобы я знала, за кого мне бога вечно молить.

—    У вас, у русских, слышал я, новорожденных окунают в реку, когда имя дают и к богову кресту подводят. Мы с тобой тоже в реке купались. Зови меня братом, а я тебя буду сестрой звать.

—    Пусть будет так. Плохо ли двух таких братьев иметь.— Ирина, глядя на Аказа, спросила: — Вот ты сказал: «У вас, у рус­ских». А разве ты не русский?

—    Народ мой на Москве зовется черемисой, а мы себя зовем мари, живем в лесах, на Волге.

—    На Москве давно ли?

—    Скоро полгода, а на царевой службе третий год.

—    Чай, истосковался по родным местам? Домой, я чаю, охота?

—    Охота. Только не знаю, когда попаду.

Аказ вышел в сени, где вчера видел висевшие на стене гусли.

Настроил их и заиграл. Струны звенели жалобно и певуче, они всколыхнули в душе Ирины какую-то приятную грусть. Чем силь­нее звучали гусли, тем больше отзвуков рождалось в сердце де­вушки. Вот дрожит струна, выпевая тоску, вот слышится стон одинокого человека, а это грустит о чем-то милом, родном и бесконечно близком. Аказ запел. Он пел совсем тихо.

—    Какая душевная песня,— медленно произнесла Ирина.— Скажи, о чем ты пел?

—    Я пел, о чем думал. У этой песни мои слова. Они простые «В думах поднялся я выше — увидел родные горы, потом спустил­ся — увидел зеленые луга. Я в думах зашагал по берегу реки и вспомнил ту, которая сегодня мне приснилась. И я подумал — ее нет со мной». Вот и все.

—    Спой что-нибудь еще.

—    В песне я расскажу тебе про мою родину. Хорошо?

Ирина, закрыв глаза, слушала.

—    О, если бы я поняла твою песню! Всю, от слова до слова. Научи меня твоему языку.

Москва притихла.

Спервоначалу шуму было много. Бранили княжну Глинскую, немало всяческой хулы перепало и государю. Поговаривали, что Соломонию упекли в монастырь безвинно, ради прелюбодейства царского. Кто-то пустил по городу слух: как только царь обвен­чается с Оленкой — сразу примет латынство: не зря ж бороду оскоблил. Да мало ли чего болтали в Москве.

Вдруг по городу весть: дьяку Федьке Жареному, первому советнику царя, вырвали на площади язык за то, что положил хулу на Глинскую. Спальник любимый царский Санька Кубарь избежал плахи тем, что убежал из Москвы. И уж совсем неслы­ханное дело: Митьку Мосла, юродивого, блаженного в яме зада­вили. Вот тут язычок Москва и прикусила. Свадьбу царскую ждала молча.

А в Кремле — суета.

К сытному двору катят бочки с пивом, кадки с медовщиной, тянут кувшины, в коих заморские вина. В стряпущих хоромах пекут перепечи со всякою начинкой: с мясом, рыбой, с рубленой морковью, с горохом и луком. Варят, жарят, парят. Рядом в мас­терских хоромах шьют жениху и невесте свадебные одежды.

А в приказной палате молодой дьяк старательно переписывал Наряд, по коему свадьбе царской быть. Дьяк шмыгал носом, гнал по листу мелкую строку: «Лета 7034 января в 21 день, в воскресенье великий князь повелел быти большому наряду для своей, великого князя, свадьбы в Брусяной избе. А как великий князь, нарядясь, пойдет в Брусяную избу за стол, а брату его, князю Ондрею Ивановичу, быть тысяцким, а поезд готовить из бояр, кому великий князь укажет. Среднюю палату нарядить по старому обычаю, а место оболочи бархатом с камками. А столовья на месте положить шитые, а на них положить по сороку соболей, а третий сорок держать и чем бы опахивати великого князя и великую княгиню. А в средней палате у того места пос­тавити стол и скатерть постлати, на столе соль, калачи поставити на блюде деда князева Василия Васильевича...»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: