— Значит, они, знай себе, будут болтать о душе, храмах, религиозных сектах — и на этом наживут зоркий глаз и ясную мысль? И вы получите массу, готовую восстать, готовую воевать с царством богатства и нищеты?
— Воевать? — спросил Джон Саймон и отрицательно покачал головой. — Добиться бы от них хоть интереса и протеста — и то была бы победа!
— Чего бы нам выпить с тобой, дружище? Меня уж начинает пробирать жар этого камина.
Мы подошли с Джоном к стойке. Дверь в кладовую была открыта. За огромной бочкой на высоком табурете сидел мужчина лет сорока или постарше, ширококостый, с очень располагающей наружностью. В кладовой было много полок. На них висели и лежали окорока, сыры, караваи хлеба. Мужчина читал книжку, она была небольшого формата, в коричневом переплете. Головой и плечами он как бы ушел в чтение, и Джону пришлось дважды постучать о конторку, прежде чем трактирщик обратил на нас внимание.
— Прости, брат Джон! — произнес он, подойдя к нам, — книжка эта меня как веревкой опутала. В ней говорится о природе человеческого общества, а этот вопрос меня за самое нутро хватает.
— Это мой друг, Алан Ли. А это, Алан, — Эйбель Джефферис, парень с головой и надежный.
Эйбель поздоровался со мной за руку и пошел налить нам по кружке эля.
Движения его отличались каким — то поразительным спокойствием и размеренностью. Я сказал ему, как восхищен тем, что у него хватает воли и желания читать книги по таким вопросам, как природа человеческого общества, да еще в таком окружении, как бочки, окорока, сыры и упившиеся посетители.
— И в нашем деле далеко не все так безобразно, как кажется, — заметил Эйбель. — Ведь вот в длинные зимние вечера Джон Саймон, Баньон и братья Эндрюс частенько собираются вокруг моего камина и рассуждают о жизни и нашем месте в жизни.
Опершись спиной о стойку, я как зачарованный любовался игрой огня на усталых, морщинистых лицах стариков, сидящих вокруг каминной ниши.
— Должно быть, здесь бывает очень уютно, — сказал я, — но я — то помню время, когда Джон Саймон Адамс не знал лучшего удовольствия, как поплясать под звуки моей арфы. Теперь же он, по — видимому, скребется, как мышь, за перегородкой скучных размышлений. В те минувшие дни он чувствовал себя значительно счастливее, чем теперь, от этого он и сам отпираться не будет.
— Да и не к чему ему отпираться, — произнес Эйбель, вытирая стойку. — У некоторых людей радость скоро отлетает, и в молчании их будто вся скорбь земная находит себе отклик. Вот к таким людям, думается мне, принадлежит и Джон Саймон.
— Человек должен жить, чтобы бороться с таким молчанием и такой жестокостью. Мировая скорбь — ужасная баба: брось на нее хоть один любовный взор, и она уже не отойдет от твоей двери, будет вымаливать подачку или ласку.
У входа вдруг раздался отчаянный шум. Дверь распахнулась, и мужчина в кроличьей шапке и желтом шарфе вкруг шеи прямо из сумерек влетел в бар, как подброшенный чьей — то рукой мяч. Вслед за ним ввалилась женщина. Вид у нее был такой, словно именно она швырнула этот мяч. Женщине можно было дать лет тридцать пять, и одета она была в костюм, помнивший лучшие времена — те времена, когда было ей лет на десять меньше. Лицо ее представляло собой самый замечательный образец увядшего очарования, какой я когда — нибудь встречал. Она остановилась в дверном проеме, упершись руками в бока; голову она запрокинула; ноздри расширились до того, что чуть ли не лопались; и дышала она так громко и тяжело, что даже с того места, где я стоял, без труда слышны были все переливы вдохов и выдохов.
сЭйбель, хозяин таверны, выбежал из — за стойки и бросился навстречу женщине:
— Убирайся прочь, Флосс Бэннет! — крикнул он. — Я уже не раз предупреждал тебя, чтоб ты не смела приходить сюда. Где бы ты ни появилась, там обязательно слу чается беда. А уж если мне понадобится беда, я и сам как- нибудь исхлопочу ее для себя.
— Заткни фонтан, Джефферис! — прорычала Флосс, вытянув шею вперед. Она не спускала мутных глаз с Эй- беля все время, пока он подходил к ней. Одно мгновение можно было даже подумать, будто она собирается ударить трактирщика. Потом она тихо заворчала, повернулась на каблуках и вышла, хлопнув дверью. Эйбель вернулся на свое место и подсел к нам. Проходя мимо низкорослого человека в кроличьей шапке, который уселся за один из столов и потягивал пиво из кружки какого — то своего дружка, вытирая лицо шарфом, Эйбель сказал:
— А ты, Оливер, черт тебя дери, брось разыгрывать из себя козла! В следующий раз, когда придешь, тащи с собой только деньги, а Флосс оставь где — нибудь подальше. Эта женщина — вместилище греха, и если ты не перестанешь путаться с ней, то кончишь тем, что схватишь французскую болезнь и, кроме шарфа, тебе нечем будет утешиться. Почему бы благочестивым людям не объединиться, не сочинить для этой женщины какой — нибудь сногсшибательный закон, чтобы загнать ее в темноту, под днище какой — нибудь домны, что ли?
— А не посидеть ли нам во дворе? — спросил Джон Саймон.
— Дельная мысль. В это время дня там совсем неплохо.
Через кладовую Эйбель крикнул жене, чтоб она пришла посмотреть за трактиром. В одной из групп, сидевших у камина, раздалось нестройное грустное пение.
Джон Саймон первым вышел за дверь, которая вела на задний дворик трактира. Этот дворик очаровал меня с первого взгляда. Хорошо замощенный и чистенький, он сам по себе был невелик. Заканчивался он пологим косогором, а косогор переходил в скалы, образовавшие прохладные мшистые гроты. Справа от него протекал бурный поток, нашедший себе ложе на плоском участке по ту сторону стены, ограждавшей трактир с запада. Вода медленно сочилась с вершины склона из множества мелких пещер. Мы уселись на двух плоских камнях. Пока я пил, рука моя полоскалась в небольшом болотце, образовавшемся от непрерывного стенания водяных капель с нависающей скалы. На небе видны были мощные — красные и розовые — гребни гор.
— Кстати, о женщине, которая только что ворвалась сюда: она похожа на королеву, перешедшую на инвалидность. Что она здесь делает?
— Эта Флосс Бэннет — такое же мунлийское промышленное сырье, как, скажем, железо. Только плавится она при более низкой температуре. Это женщина со дна.
— Жару — то в ней, пожалуй, предостаточно. Того и гляди взорвется!
— Вот именно. Горяча…
— Не о ней ли рассказывал на холме один из ваших друзей?
— Правильно, о ней. Это она имеет касательство к гибели Сэмми Баньона. Ее допрашивали. Уилфи, брат Сэмми, не поверил ни слову из ее показаний. Несколько дней после похорон Сэмми она напилась в этой самой таверне. Уилфи набросился на нее, как одержимый. Не подоспей мы вовремя, он бы из нее котлету сделал. Он требовал, чтобы она призналась в лжесвидетельстве, в том, что она предала Сэма. Если бы не Уилфи, если бы не видеть, как у него от горя текут слезы по лицу, можно было бы потешиться, глядя на Флосс: как она прикидывалась невинной овечкой, как сверкала глазами, еще более озорными, чем обычно, и делала вид, что не понимает, на кой, собственно, ляд болтает Уилфи о лжесвидетельстве. Флосс — запутанный клубок предательств. Захоти она вдруг отречься от какого — нибудь из них — и она сама не знала бы, за какую ей нитку потянуть.
Миссис Джефферис, у которой были такие же счастливые и безмятежно — прозрачные глаза, как вода, в которой покоилась моя рука, принесла нам еще эля. Она сказала, что у певцов разгорелась ссора, никак — де не могут договориться насчет второго куплета той песни, которую хотят спеть.
— Так они, значит, не знают слов второго куплета? — сказал Эйбель, встав с места и собираясь покинуть нас. — Вот я пойду сейчас к ним и скажу им только три слова, этим спорщикам: «аминь» и «марш спать!» Эль, знаете, у меня крепковат, а некоторые из этих ребят затаили обиду на жизнь; днем она преспокойно дремлет, а вот в ночные часы начинает разыгрываться. Идите, я сейчас вернусь.
Заметив, что моя рука опущена в маленький бассейн, он на ходу бросил: