Вдруг я услышал легкое постукиванье в стекло небольшого надворного окна таверны. Погруженный в свои мысли, Джон Саймон ничего не замечал. Подойдя к окну, откуда доносилось постукиванье, я разглядел в дымном мареве большого зала лицо булочника Лимюэла. Он проделывал сложную гамму гримас и жестов, а взгляд его был так тревожно настойчив, что, казалось, висел на лице плотной дымкой. Я понял, что он зовет меня в зал переговорить с ним.
Джон Саймон спохватился, что меня уже нет рядом с ним.
— Разговаривая с тобой об этом, — сказал он, — я чувствую себя как — то странно и неуверенно. Уезжай — ка ты лучше из этих мест. — Джон Саймон повысил голос и удивленно уставился на меня, увидев, что я наклонился и смотрю в окно на Лимюэла. — В Мунли ты точно муха в молоке. После моего приезда сюда какая — то злая судьба ткнула меня в водоворот гнева — и любви. Мне уже некуда податься. Но я хотел бы, чтоб ты уехал.
Я медленно вернулся туда, где он сидел.
— И ты в самом деле думаешь, — сказал я, — что мысль о женщине может окутать человека, как власяница, и уморить его до смерти?
— Это самое злое из всех чудес. Когда я скитался по горам с моими сужеными — музыкой и одиночеством, мне думалось, что уж большей красоты и больших радостей в моей жизни не будет. Но то была сущая мелочь, Алан! Вдруг ты встречаешься с женщиной и сразу начинаешь понимать, что только через нее жизнь сказала наконец свое окончательное и полновесное слово. Ты стараешься заглушить его другими звуками, будничными, твердишь о долге, труде, терпении, но это слово сильнее тебя, оно наполняет сердце тишиной, полной брожения и волнения.
— Да в тебе поселилась какая — то бацилла покорности, Джон Саймон, какое — то помешательство! Ты готов себя замучить, изломать, ты стал прямо новоявленным страстотерпцем каким — то! А это уж, знаешь, хуже сифилиса. Не успел ты еще добровольно отдаться во власть всем этим проклятым слабостям, как тебя уже потихоньку приварило к твоей брюнетке — и такой страстью, что у тебя хватило глупости поддаться ей, но не хватило ума воспользоваться ею. Ты усиленно помогаешь плести над собой паутину, в которую сам же и попадешься и будешь съеден. Каким жалким неудачником ты предстанешь перед баранами и козлами, среди которых мы с тобой вместе выросли!
— Никогда не понять тебе музыкального лада, на который настроены эти мелодии, Алан. Не болтайся ты здесь. Не хотел бы я видеть, как ты покрываешься ржавчиной…
— Мне незачем спешить. Наш друг, коротышка Лимюэл, машет руками за окном, как сумасшедший. По — видимому, он хочет что — то сказать мне и, судя по его виду, должно быть, что — то важное.
— Насколько я его знаю, это, вероятно, нечто грязное и зловещее. Протелеграфируй ты ему, чтобы он убирался ко всем чертям.
— Он ждет там, парень. И он упрям и тверд, как огнеупорная глина. Пойду я и послушаю: что он мне скажет? Никогда не знать мне покоя, если я уеду отсюда прежде, чем разгадаю хоть что — нибудь из той тайны, которая довела тебя до этакого отупения. Может быть, это сколько- нибудь поможет мне выудить тебя из здешнего болота.
Захватив с собой свою кружку, я вошел в трактирный зал… Гул голосов был, казалось, на целую октаву выше обычного, и мои изнеженные, привыкшие к тишине уши разболелись от его прибоя. Лимюэл стоял в углу и выглядел осведомленнее и плутоватее, чем полагается рядовому человеку. Приложив палец к губам, он несколько секунд не переставал ш — ш-ш — ш-икать, точно я был ответствен за весь этот галдеж, раздававшийся в зале.
— С добрыми вестями, арфист! — произнес он, прильнув губами к моему уху: слова вырывались из его уст, рассекаемые короткими тяжелыми выдохами, которые действовали мне на нервы.
— Какие же вести? Может быть, мир перестал нуждаться в железе? — спросил я в расчете на то, что эта довольно жалкая пародия на остроту поможет переключить Лимюэла на менее патетический и менее драматический лад.
— Мистер Пенбори услышал о твоем приезде. Ему угодно посмотреть на тебя, послушать тебя.
— Завтра?
— О нет! Станет мистер Пенбори дожидаться тебя так долго. Уж если он что — либо задумал, так раз — два — и готово! Он хочет видеть тебя сегодня, сейчас же.
— Да на что я ему сдался?
— А на что, по — твоему, вообще может понадобиться арфист?
— Это философский вопрос, друг мой. Но ведь арфа — то моя — тю — тю… Я же тебе говорил…
— Так ты думаешь, — сказал Лимюэл, подмигивая, — что мистера Пенбори может смутить такой пустяк? Да он в состоянии скупить инструменты во всей Британии! Говорят, он большой любитель арфы, хотя у него самого не было ни досуга, ни случая заняться этим искусством.
— К чему такая таинственность? Когда ты стал меня звать, у тебя был такой вид, что я и думать забыл о выпивке. Со стороны можно было подумать, что ты приглашаешь меня играть на полуночном шабаше ведьм. Почему ты попросту не вышел во двор и не передал мне приглашение Пенбори обычным порядком? Во дворе приятно и прохладно. Ты видел тамошние гроты?
— Какое мне дело до гротов! Достаточно и того, что я вообще забрел в такой вертеп. Придется мне еще объяснять мистеру Боуэну, что попал я сюда случайно — только для того, чтобы передать тебе приглашение хозяина. Пропади они пропадом, эти гроты! Да кроме того, я ведь видел, что вы там вдвоем с Джоном Саймоном, А он как — то странно относится ко мне. Бродяги, проживающие на склоне холма, — все эти Эндрюсы, Баньоны и как их там еще, — засорили ему мозги всякими злостными выдумками обо мне. Значит, к чему мне заводить разговор с Джоном Саймоном?
— Ну и ладно. Каким — то образом — я даже и сам не могу понять, как это случилось, — но, спускаясь сегодня утром с Артурова Венца, я подумал, что, может быть, встречусь с мистером Пенбори.
— О, это такой замечательный человек!
— Уж и сейчас поздновато. А пока мы пересечем весь поселок и доберемся к подъездной аллее, станет совсем темно.
— Можно идти прямиком через поля. И пусть тебя не беспокоит, что это поздно для мистера Пенбори. В Большом доме всегда горит свет спустя много часов после того, как во всем поселке уже нет ни огонька. Говорил же я тебе, что в Мунли чертовски недостает музыки. Да уж раз меня на ночь глядя послали за тобой, так чего же тебе еще?
— Пожалуй, это верно. Подожди — ка меня минутку.
Я вернулся к Джону и рассказал ему обо всем, что мне передал Лимюэл. Он не стал возражать, и его даже позабавила мысль об этой экспедиции.
— Когда вернешься, — сказал Джон, — наша дверь будет только на щеколде. Надеюсь, ты не собьешься с дороги?
— Ты ведь знаешь, я нахожу дорогу не хуже голубя. Единственное, на что я могу спокойно положиться, это на мои ноги в ночную пору.
Вместе с чуть опередившим меня Лимюэлом под недружелюбный обстрел пристальных взглядов мы вышли наружу мимо пьющих и болтающих посетителей. Теперь тени ползли книзу медленнее, чем раньше. День выдался сегодня такой долгий и такой замечательно яркий — мне даже было обидно, что уже наступает темнота. Отголоски этой обиды я испытывал и среди деревьев рощицы, через которую Лимюэл вел меня. Дальше мы шли по полевой тропинке, пролегающей по задворкам прямой центральной улицы поселка. По дороге Лимюэл развлекал меня рассказами об Изабелле и о том, какая это замечательная женщина. В голосе его слышалась дрожь, но у меня не хватило духу спросить его — а откуда этот тайный и лихорадочный страх, угнездившийся в жизни их обоих — его и Изабеллы, почему мне сдается, что нервы у них всегда напряжены, как туго натянутая проволока? Я замедлил шаг, сорвал высокий стебелек, пососал его и ощутил во рту сладость холодной росы…
Неровная дорога полями кончилась. Мы вступили под сень новой купы деревьев — то были серебристые березы, едва белевшие во тьме своими стволами. Под деревьями оказалась прекрасная пологая площадка газона.
— Что, может, некрасиво? — спросил Лимюэл, наклонившись и проводя рукой по ровной, низко скошенной мураве. — Не похоже разве на ковер? —
— Очень красиво. Чьи — то руки с большой любовью обработали этот клочок горы.