Оправившись от головокружения, гуртовщик направился к углу, где стояла моя арфа, и с невероятной методичностью разбил ее вдребезги. Затем он круто повернулся и уставился на меня, тяжело дыша и злорадствуя, как бы допытываясь: что ты, мол, теперь вздумаешь предпринять? Но я так — таки ничего не предпринял. Сквозь оцепенение, сковавшее мою волю с того самого мгновения, как я попал в этот замечательный уголок, я еще тогда заподозрил, что судьба готовит мне какой — то из ряда вон выходящий сюрприз, который перевернет мою жизнь. Поэтому я не удивился ни гибели арфы, ни моему чудодейственному спасению.
Кротость моя сразила гуртовщика. Он возместил мне убытки, и на рассвете следующего дня я снова пустился в путь. Весь этот день я шел, натыкаясь то на какое — нибудь дерево или ручей, то на солнечные блики или неожиданные мысли. И вдруг весь застывал, как пригвожденный, когда горестное дрожание оборванных струн вклинивалось между слухом и сознанием. Только к вечеру трепетное эхо стало замирать и почти заглохло. Впрочем, мне уже было все равно. Гибель арфы развязала мне руки.
Моей скитальческой жизни, во всяком случае, пришел конец, больше она мне ни к чему. На первых порах эта перемена должна была вызвать горестный осадок в душе; но я на своем веку хлебнул немало горя, причиняемого людьми и обстоятельствами, так что научился прожевывать и переваривать самые твердые комья отчаяния. Путешествие в Мунли, по — видимому, явится началом совершенно нового этапа моей жизни, когда опорой мне будут трудолюбие, обеспеченность и твердая уверенность в завтрашнем дне. Конец былым скитаниям и печальному звону струн!
Я продолжал свой путь на запад по тропе, опоясывающей гору. Еще две — три мили вдоль плато, и я начну спускаться по склону, у подножия которого находится Мунли. Желудок мой был пуст, и от головокружения я то и дело срывался с узкой дорожки. В кармане у меня лежала хлебная горбушка, но она была тверже бедра, в которое упиралась. И я подумал, что раньше, чем задать зубам работу над ней, мне, быть может, предстоит не раз еще сорваться с моей тропы и, пожалуй, с более трагическими последствиями. Голод так обострил мое обоняние, что до меня дошел даже терпкий аромат папоротника. Солнце начало неистово припекать.
Я свернул в глубокое ущелье, густо поросшее деревьями и кустарником, не сомневаясь, что на дне его окажется прохладный ручей и я смогу окунуть в него ноги. В глубине ущелья я действительно обнаружил широкую прогалину, окаймленную с одной стороны излучиной ручья. Услышав его журчание, я запел от радости и бросился к воде. И вдруг остановился как вкопанный: передо мной открылось зрелище, совершенно неожиданное в этих краях. Женщина, молодая женщина, чья яркая краса могла поспорить с игрой солнечного света, проникшего сквозь листву, сидела на самом берегу за небольшим мольбертом и рисовала. На ней был легкий сйний плащ с капюшоном, откинутым на спину, оставляя непокрытыми волосы — длинные, тщательно ухоженные, такие же черные, как мои. При моем приближении девушка даже не шелохнулась: годы скитаний по пустынным местам научили меня двигаться бесшумно, по — лисьи. Я разглядел картину, которую она рисовала. Трудно было сказать, хороша она или плоха: так себе, яркая безделушка, нагромождение зелени и охры, то ли выразительное, то ли ничего не выражающее.
11альцы девушки были измазаны краской, по — видимому она не очень — то уверенно владела кистью. Когда я шагнул ближе, она повернула голову, пристально вглядываясь в старую иву, распростершую свои замшелые и скрюченные ветви над ручьем, и мне нетрудно было убедиться, что ни цветом кожи, ни чертами лица она не похожа на деревенских девушек и женщин — горянок, которых я здесь раньше встречал. В буднях тяжелой, трудовой жизни те вырастают неотесанные, как только что срубленное дерево, и неистовые, как огонь. А эта девушка явно воспитана в роскоши и неге: надменность и равнодушие, которые чувствовались в ней, сначала смутили, а потом раззадорили меня.
Против ручья на прогалине находился пригорок, мягко устланный дроком и лишайником. Я растянулся на нем во весь рост. От удовольствия я стал шумно и глубоко дышать, а мои зубы с хрустом вонзились в хлебную горбушку, которую я извлек из кармана, чтобы поразвлечься ею, проветрить ее и если не съесть, то хотя бы погрызть. Вот тут — то женщина и заметила мое присутствие. Она не вскрикнула, не вскочила, не задрожала. По впечатлению, которое я произвел на эту незнакомку, можно было подумать, что я для нее нечто 'вроде заурядного горного лошака, да еще такого жалкого, которому грош цена в базарный день. Ее невозмутимость действовала мне на нервы. Ведь если не считать эпизода с тугодумом — гуртовщиком, то я много дней провел в одиночестве, и под влиянием долгих споров с самим собой мой внутренний мир невероятно раздался. Я не испытывал робости перед этой девушкой, меня только разбирало любопытство. Для меня она была олицетворением многого мне неведомого. В моих скитаниях я не раз наблюдал, как в руках крупных землевладельцев сосредоточивались богатства и власть и как округлялись крупные поместья, поглощая мелкие хозяйства. Я видел покинутые хижины и безжизненные поля — разоренное крестьянство внесло и свою каплю в мощный поток, устремленный в наши дни к новым шумным центрам, туда, где хлопок, железо и уголь создают новые формы затраты человеческой энергии и ее оплаты, новые поводы для недовольства. Власть имущие, рыцари золотого тельца, владыки мира сего, чей мозг и руки толкают и направляют эти силы, не находили себе доступа в мой душевный мирок, и, пока я способен передвигаться по земле, мне, неисправимому шатуну, не имеющему ничего общего с их безумным делячеством, совершенно нет до них дела. Как бы могущественны и изворотливы они ни были, я всегда найду способ ускользнуть от них. Никогда им не увидеть меня извивающимся в тенетах жизни, расставленных в новых „центрах их господства…
Мне и в голову не приходило, что я могу встретиться с кем — нибудь из них лицом к лицу. А вот сейчас я грызу хлебную корку в каких — нибудь трех метрах от этой высокомерной молодой особы, несущей на себе печать сознательно привитых ей мыслей и чувств, которые казались мне злее чумы. Мне совершенно ясно, что она не имеет ни малейшего представления о такой вещи, как чувство това-? рищества. Стремление что — то создавать по — своему, что — то формовать на свой лад — вот что руководит ею в жизни. Возможно, что я просто был раздражен от недоедания или большой усталости после долгой ходьбы. Но так или иначе, а при виде ее я почувствовал неловкость и смятение. Я уже было собрался даже потихоньку улизнуть с прогалины, чтоб не попасться ей на глаза. Но тут — то она и увидела меня.
— Что вам нужно? — спросила она, и лицо ее было как зеркальная гладь озера, на берегу которого я бросил мою разбитую арфу… Какая — то звенящая металлическая нотка в ее голосе напомнила мне о погибшем инструменте.
— Что мне нужно? У вас я ничего не прошу.
— Грубиян!
На это мне нечего было ответить. Я как — то не представлял себе, чтобы люди, на воспитание которых затрачивается так много усилий, только и научились, что делать столь беспочвенные выводы о своих ближних… Я жаждал слов и мыслей, ясных и вразумительных, как солнечный свет. Поэтому я только приподнялся, передернул плечами и посмотрел в упор сначала на девушку, а потом на картину.
— Ни малейшего сходства! — сказал я, обводя глазами прогалину. — Нет, правда, не чувствуете вы души этой красоты. Держу пари десять против одного, что вы считаете этот вид довольно — таки сереньким зрелищем по сравнению с вами!
— Кто вы?
— Мое имя — Алан, фамилия — Ли. Алан Хьюз Ли.
— Вы бродяга?
— В данный момент я никто, просто усталый человек.
— А почему у вас рука дрожит?
— Я же говорю — устал, как собака. Весь путь с Севера на Юг я прошел со скоростью гончей.
— А не потому ли у вас дрожит рука, что вы робеете передо мной?
— Робею? Перед вами? А что вы за страшилище такое?