С котла копоть счистишь, с чести — нет
Нурмамед и так и эдак двигал костыль под мышкой, пытаясь приспособить его поудобнее. Костыль мешал, но без него было совсем плохо: как только опирался всей тяжестью тела на правую ногу, начинала невыносимо болеть пятка, потом боль переходила в голень. Нурмамед и удивлялся и сердился: какого чёрта болит, когда ни пятки, ни голени давно и в помине нет, давно доктор в госпитале оттяпал, одна деревяшка вместо ноги торчит!
Пристроившись кое-как половчее, он свернул толстенную махорочную цигарку, вытянул её чуть ли не наполовину одной жадной затяжкой, выпустил из ноздрей две толстые — в палец — струи сизого дыма и стал наблюдать за потугами паровоза, ползущего по четвёртому пути станции.
Паровоз тянул длинный хвост ломаных-переломаных вагонов, которые скрипели и стонали своими обгорелыми боками, вереницу покорёженных платформ, пробитых и закопчённых, как котлы, цистерн. Пройдя станционное здание, паровоз попытался затормозить. Состав, визжа и лязгая буферами, сжался, словно резиновый, и паровоз, не сдержав напора состава, покатился дальше, снова попытался остановиться и снова пополз вперёд под давящей тяжестью вагонов. Вагоны были пусты, лишь из немногих торчали расщеплённые концы саксауловых дров да высовывались тяжёлые на худых шеях лошадиные головы с печальными глазами обездоленных сирот. Но состав был длинен, и слабых сил зачуханного паровозика не хватало, чтобы остановить свой хвост. Это удалось только на четвёртой попытке.
Когда поезд остановился, из станционного здания высыпала толпа мужчин в тельпеках с мешками и ковровыми хурджуиами в руках. За мужчинами, мелко семеня, как стреноженные, поспешали женщины, таща за собой по-взрослому озабоченных детишек. Казалось все они опаздывают на поезд. Однако при ближайшем рассмотрении становилось ясно, что поспешность их лишена какой бы то ни было целеустремлённости. Они сновали в разные стороны, спрашивали друг друга:
— Куда идёт поезд?
— Когда отправляется поезд?
— Где билеты продают?
Вопросы оставались без ответа, потому что никто не знал, даже дежурный по станции, когда поезд отправится дальше и что вообще будет с ним через час или два: дальше пойдёт, расформируют его или в тупик загонят.
— Яшули, — обратился кто-то к Нурмамеду, — вы не знаете, куда поезд идёт?
— По поезду видно, — отозвался Нурмамед и сплюнул прилипший к губе окурок цигарки. — Не видишь, что ли, что кизыл-арватский?
— Ай, откуда мне знать.
— К вагонам приглядись. В депо их тащут, на ремонт.
— А билеты где продают на этот поезд?
— На него не продают. Садись так и езжай.
— Боязно: по дороге снять могут.
— Воробьёв бояться — проса не сеять. Что за беда, если и снимут? Всё равно ближе к дому будешь, меньше шагать останется.
Мимо прошёл красноармеец с нашивками эскадронного на петлицах. Нурмамед развернулся на своей деревяшке, пригляделся и поспешно заковылял следом.
— Эй, племянник!.. Берды! Не спеши!
Военный остановился. Глаза у него удивлённо и радостно округлились.
— Дядя Нурмамед?!
Когда все приветствия были повторены трижды и ладони устали от непрерывного похлопывания по спине и плечам друг друга, дядя с племянником направились в чайхану «Елбарслы». Они заказали плотный обед и быстро, как люди здоровые и не отягощённые укорами совести, расправились с ним, попутно обмениваясь вопросами и новостями. Пообедав, начали не спеша и со смаком пить чай.
— Так-то, племянничек, — сказал Нурмамед, обсасывая усы, — хорошо, что хоть изредка мы с тобой аллаха поминали. И война закончилась, и головы свои мы сохранили.
— Аллах тут, дядя, как комар, который вместе с волком верблюда заел, — усмехнулся Берды. — А в общем-то, конечно, главное то, что живы остались. Остальное приложится.
— Нога моя тоже приложится? Сколько раз порывался эту проклятую деревяшку в огонь кинуть! И опираться на неё мочи нет и стучит так, что того и гляди землю насквозь проткнёт.
— Ничего, дядя, земля терпеливая, она не то выдерживала.
— Земля-то терпеливая, да сверху — собственное тело, оно не терпит.
— Не потерпишь — не обретёшь, говорит пословица. Со временем привыкнет и тело.
— Когда это? Когда у ишака хвост до земли дорастёт? Долго ждать!
— Ничего. Дыня, говорят, увеличивается лёжа.
— Так то дыня. А лежачий бык от голода околеет С другой стороны, и бегать нам неспособно: попробовал побежать, без ноги остался. Тут, видно, одна надежда надейся, что на роду у тебя написано и доброе. Жалко что заранее прочитать написанное нельзя, потому и бредёшь по жизни, как босиком по железным колючкам, чёрт те знает, куда забрести можешь.
— Верно, — согласился Берды. — Даже джигитом у белых можно стать.
— Давай не станем болтать попусту, племянник! — повысил голос Нурмамед. — Не люблю я пустопорожних разговоров. Тебя жизнь с кочки на кочку кидала — к большевикам закинула. Я сам собрался против Бекмурад-бая выступить — в джигиты к белым попал. Кто тут виноват? Как кому назначено, так оно и получается Хоть пешком, хоть ползком, хоть на верблюжьем горбе а предназначенное тебе — не минешь.
— Бекмурад-бай жив?
— Этого шайтана и сам дэв не бьёт — видать, ро-ню чует. Война кончилась — Бекмурад-бай баем и остался, как и мы сами собой остались.
— Узук с ними… у них живёт?
Нурмамед помедлил с ответом.
— Не у них. В городе. В Ашхабаде.
— В Полторацке, ты хочешь сказать? — уточнил Берды.
— Ай, кому Палтарак, кому Асхабад, — не стал вдаваться в подробности Нурмамед. — Я что хочу сказать? Я на стороне меньшевиков был — в красных стрелял. Перешёл к большевикам — стал в белых пули пускать. И тех видел на расстоянии протянутой руки, и других. Большевики хорошие люди, справедливые, смелые. И законы у них хорошие. Но не все. Немножко хорошие, немножко плохие.
Нурмамед замолчал, отхлебнул глоток чая, неторопливо поставил пиалу, помял в кулаке свою щетинистую чёрную с проседью бороду, растущую не на подбородке, а откуда-то из шеи.
— Продолжай, дядя, — сказал Берды. — Любопытно мне, какие это законы тебе не по душе.
— А ты не торопи, племянничек, не торопи, — отозвался Нурмамед, — я хоть и на одной ноге хромаю, но доберусь до места, куда мне надобно. Я что хочу сказать? Вот Советская власть у нас стала. Болезни она ликвидирует, баев ликвидирует, неграмотность ликвидирует. Разве я говорю, что это плохо? Это очень даже хорошо. Но зачем она ликвидирует женщину — этого я не понимаю и не согласен с этим.
— Я тоже не понимаю, — сказал Берды. — Как это — ликвидирует женщину? Умный ты человек, дядя, а повторяешь байские выдумки.
— Ничего я не повторяю, — мотнул бородой Нурмамед. — Я живу, племянник, по правилу: лучше худо исполнять свой долг, чем хорошо — чужой. И каждый должен жить так — исполняя собственный долг. Скажи мне, что такое есть женщина? Это мать и опора домашнего очага. В этом её предназначение от природы и от аллаха!
Берды засмеялся. Нурмамед насупился.
— Чего смеёшься?
— На тебя глядя, удивляюсь, — ответил Берды. Жил в Ахале простой дайханин, а сейчас передо мной готовый мулла сидит. Где ты набрался всей этой премудрости?
— Собака по земле катается — колючек набирается, человек — опыта, — степенно сказал Нурмамед. — Муллой я не собираюсь становиться, это вы все, молодые, в новые муллы лезете, поучаете стариков уму-разуму, а глаза-то у вас ещё голубоватые.
— Что-то таких не замечал.
— А ты на молочного младенца посмотри, который ртом пузыри пускает и сам же их руками ловит. Посмотри — и сразу увидишь. А к чему я говорю это, хочешь знать?
— Обязан знать.
— Даже обязан?!
— Да, — в голосе Берды звякнул металл. — Потому что вижу своего родного дядю и дайханина-бедняка Нурмамеда Карлиева, а слышу — байского подпевалу.