Притащив со двора лопату, кетмень, кайло, он принялся долбить яму посреди кибитки. Земля была твёрдая, утоптанная, пот с Сухана Скупого тёк не струйками, а целыми потоками, но Сухан только отдувался и сопел, как запалённый конь, а работы не прекращал.
Вырыв яму, он с помощью жены опустил туда сундук, покидал в него узелки с монетами. Заровнял яму, остатки земли раскидал по двору. Когда кошмы были уложены на место, Сухан Скупой велел жене перенести постели — его и её — на середину кибитки. Усевшись, он утробно и удовлетворённо икнул, отжал пот с бороды и сказал:
— Видишь, женщина, всё успели сделать! А ты: «Бязь новая! Бязь новая!» Полный сундук, его четырём пальванам с места не сдвинуть. Да и бязь твоя целее будет.
— Кому они нужны, кусочки эти?
— Не стони. Приспичит — сошьёшь их в один большой кусок. Только и всего, что швы будут, так это даже красивее.
Жена спорить не стала — намаялась так, что ног под собой не чуяла. Не успела голова её коснуться подушки, как она уже спала. Что касается Сухана Скупого, то он так и не сомкнул глаз до рассвета.
Казалось бы, деньги спрятаны — опасаться нечего. И тем не менее подозрительность Сухана Скупого не убавлялась. Во время войны, думал он, когда большевики пшеницу искали, они всюду землю штыками щупали. Вдруг придут да и начнут в моей кибитке штыком в землю пырять? Мягкая земля сразу себя выдаст. Народ плохим стал, завистливым. Хоть и не видел никто, как я сундук закапывал, а могут сказать в городе, что, мол, у Сухана денег куры не клюют, и пропал я тогда, совсем пропал!..
Такие мысли не давали Сухану Скупому покоя ни ночью, ни днём, всё чудились ему шаги охотников до чужого добра. Чтобы вернее высмотреть их, Сухан Скупой прорезал в кошме дырки на все четыре стороны света, раздёргал вокруг кибитки камышовые маты. И целыми днями только и делал, что перебегал от одной дырки к другой и выглядывал наружу. А ночами сторожко прислушивался, не ходит ли кто вокруг, не примеряется ли ограбить.
В конце концов он выкопал новую яму на пустыре за двором и перетащил в неё сундук. Теперь уже он таился не в кибитке, а в бурьяне — всклокоченный, потный, с дикими побелевшими глазами: нарвись на такого стельная корова — скинет телёнка со страху, словно при виде оголодавшего волка. В Сухане и в самом деле появилось что-то от хищного зверя, даже собственные собаки принюхивались к нему с обострённым интересом. Они, правда, слушались его, когда он свистящим шёпотом науськивал их на всякого, кто имел неосторожность приблизиться к закопанному сокровищу, но на ласку не подходили, ближе чем на три шага подманить их было невозможно.
Ещё раза два Сухан Скупой перепрятывал свой сундук — всё дальше и дальше от дома. Как ни странно, на глаза он не попался никому, не зря, видно, говорят, что безумному сам аллах в руки посох вкладывает. Жена, поглядев первый раз, как он грузит свои узелки на верблюда, суеверно поплевала за ворот: слава аллаху, увозит своё золото, может, человеком вернётся.
Ожидания её не оправдались. В одно прекрасное утро ранние аульчане стали свидетелями необычного явления — Сухан Скупой готовился к переезду: кибитки были разобраны и навьючены на верблюдов, жена, дети и родственники метались, увязывая остатки скарба. Сам Сухан Скупой деловито и немногословно отдавал распоряжения. И не успели люди ещё сообразить что к чему, как нестройный караван двинулся в сторону Каракумов.
— В добрый путь! — послышались запоздалые голоса.
— Не обижайтесь на нас!
— Будьте здоровы!
— Решил переезжать, Сухан-ага? — ни к селу ни к городу осведомился кто-то: и так было видно, что, в гости едучи, кибитку не разбирают.
Сухан Скупой кивнул обшарпанным тельпеком:
— Решили. Предками сказано: «Тронешь огонь погаснет, тронешь соседа — съедет». Мы такими соседями оказались.
Так и уехал Сухан Скупой. Распахнули Каракумы перед ним одни из многих тысяч своих въезжих ворот, и кому ведомо, какие ворота Великой пустыни откроются, если беглец задумает вернуться к людям.
Не одного Сухана Скупого мучила бессонница. Бекмурад-бай, державшийся на людях спокойно и степенно, частенько лежал по ночам с открытыми глазами, слушал соловьиную переголосицу, смотрел на луну и не раз ловил себя на том, что в самом деле хочется стать на четвереньки и завыть, а потом кидаться и рвать всех — и правого и виноватого, зубами рвать, по-собачьи.
Бекмурад-бай хмурился в темноте, смущённо хмыкал и переводил взгляд на звёзды. Сколько вас там, на небе! Ни один звездочёт не сосчитает. Вы встречаете приходящих на землю, провожаете уходящих с неё, а сами остаётесь вечно и пребываете на тех местах, куда прикрепил вас аллах. Что вам до земли, до тех рабов, которые живут на ней! Пожалуй, число тех, кто видел вас и ушёл, больше, чем вас самих. Недаром гоклен Махтумкули сказал, что мир этот — как караван-сарай, в котором каждый сбрасывает с плеч ношу жизни и уходит прочь.
Так старался думать Бекмурад-бай, а мысли коварно поворачивали в старое русло. Не случайно, мол, появилась пословица: «Бойся зимы, притворяющейся весной». Большевики тоже поначалу мягко стелили, всё у них было легко да хорошо, а только, оказывается, в ихней весне с избытком хватает и метелей, и морозов, и слякоти. Нельзя им верить, ни одному самому правильному слову верить нельзя! То, что сегодня у них мягкое, завтра жёстким становится, а люди, как глупые овцы, бегут за тем козлом, который громче других копытами стучит!»
Залаяли собаки, кинулись на зады байского порядка. Чей-то приглушённый голос невнятно успокаивал взъярившихся псов, и они, один за другим, послушно умолкли. Однако человек, сумевший их утихомирить, не спешил показываться. Бекмурад-бай насторожился и на всякий случай из тайного кармана, пришитого к подкладке одеяла, вынул маленький браунинг.
Ночной пришелец оказался Аманмурадом. Братья сдержанно, будто только вчера расстались, поздоровались, и Бекмурад-бай повёл нежданного гостя в кибитку. Там он, уверенно двигаясь в привычной темноте, зажёг маленькую керосиновую лампу. Держа её в руке пристально несколько мгновений всматривался в лицо Аманмурада
— Как сумел добраться?
— Сумел, — хмуро буркнул Аманмурад.
— Сбежал или отпустили?
— Сбежал.
— А если искать станут?
— Пусть ищут ветра в поле!
Братья помолчали, сидя на кошме друг против друга. Аманмурад погладил ладонью кошму, обвёл взглядом стены кибитки.
— Ковры сам убрал? Или отобрали «товарищи»?
— Сын и Тачсолтан с тобой? — вопросом на вопрос ответил Бекмурад-бай.
— Там остались.
— Что же с ними будет?
— Пошлёшь кого-нибудь — привезут. Они не осуждённые. В их воле ехать, когда и куда захотят сами.
— Плохо, что бросил их одних.
— А ты как поступил бы? — ощерился Аманмурад. — Нельзя их было брать с собой, понимаешь? Нас бы сразу по дороге перехватили. Если поймают, ещё более строгий режим дадут. Могут даже в Казахстан отправить. А там, говорят, ссыльные дохнут, как овны на зимней бескормице.
— А нынешнее твоё место — подходящее?
— Ничего. Рядом с Ташкентом. Хозяин, у которого мы живём, хороший узбекский человек, из мусульман.
— Чека знает, что ты сбежал?
— Если никто не донёс, то не знает. По вторникам каждой недели хожу туда на отметку, а в остальные дни никому до тебя дела нет. Там уже не чека, теперь она гепеу называется.
— Один чёрт. Все шакалы одинаково воют.
— Это верно, что одинаково.
— Есть хочешь?
— Чая выпил бы. В горле ссохлось.
— Будить домашних не хочется. Да и посторонних остеречься надо. Ходят тут по ночам всякие любители новой веры. Может, вина?
— Давай, — согласился Аманмурад.
Бекмурад-бай, мягко ступая шерстяными носками, вышел и возвратился с большой, оплетённой лозою бутылкой. Братья выпили. Аманмурад утёр усы и снова протянул свою пиалу. Бекмурад-бай наполнил её, подумал и налил себе тоже. Ещё выпили. Помолчали, закусывая приторно сладкой сушёной дыней.