Но обнажим головы перед теми, кто говорит правду вопреки всему. Туманным утром и в сумерках, в паршивую погоду, с ячменем на глазу, прыгая в троллейбус на ходу, не сумев расплатиться вовремя за подбитые подметки. Без задних мыслей, рефлекторно, естественно. Так же, как мы дышим без видимой внешней причины или кровоточим, когда она есть.
Ведь, кроме правды формата «а все-таки она вертится» или «в поте лица своего будешь зарабатывать хлеб свой насущный», есть и правды формата «эта ваша книга мне не понравилась», «эту сотню я выбросила на пустяки» или «вместо того, чтобы пойти на семинар, я провел время с Яной». Это пыль на великом пути за правдой, но пыль космическая, солнечная. За нее ничего не купишь, но зато и не продашься.
Это микроскопическое доказательство того самого, благословенного центростремительного влечения к правде, на котором основываются не только сносные браки, но и вечно опровергающая себя наука. Это неутомимое подтачивание обманов, среди которых мы живем, – наверное, самый младший брат глубинного познавания, у которого, правда, нет конца, но зато есть направление.
Вероятно, чистая правда – одно из солнц в небе, удаленных на сто пятьдесят миллионов световых лет, таких, как конечное познание, или вечное блаженство. Практически его нет и не может быть в наших жизнях, но заранее, программно отказаться от него значило бы утратить смысл бытия. Человек не может расплатиться за кило груш солнцем или хотя бы золотым слитком, и, если бы он познал все окончательно, он бы, наверное, тут же бросился в Дунай.
Но до чего же это здорово – смотреть на солнце или вообще на небо, а особенно – в глаза близким и дорогим, и думать при этом: «Я их не обманываю». Или хотя бы: «Я их не унижаю». До тех пор, правда, пока одна правда не опровергнет другую. Но ведь речь здесь шла о чистой правде, а сколько лекарств изготавливают из чистого яда?
Об умении слушать
Один мой приятель искренне, всей душой презирает произведения литературы и искусства, доступные его пониманию. В самом деле, за что ему уважать автора, который не настолько сложен, образован, эрудирован, оригинален, чтобы стать хотя бы непонятным для простого человека?
Если я не понимаю, значит, я в чем-то не дорос, и тогда – шляпу долой. Если я не понимаю, это очевидный симптом глубины, тайного или хотя бы непостижимого масштаба, который мне не по плечу. Я мог бы просто признаться, что ни хрена не понял, мог бы, пожалуй, сделать это оригинально, остроумно, с вызовом, но ведь это опасно: что, если остальные вдруг понимают или хотя бы делают вид, что понимают? Поэтому лучше уж восхищаться, так я ничем не рискую. Король бывает гол только в сказке, да и то крайне редко – и всегда задним числом.
Такой вот у меня есть приятель.
А я – примитив и трус: Бог весть почему, но я страшно радуюсь, когда понимаю книгу, фильм, балет. В нежной юности я восторгался людьми, которые умели высказываться так, что я их понимал. Это было как озарение. Возможно, это ограниченность и консерватизм, но полная непонятность произведения никогда не была в моих глазах суверенной гарантией уровня, оригинальности и гения – кстати, не была и доказательством того, что я дурак.
Подумать только, бесчисленному множеству людей – куда большему, чем мы себе представляем – есть что сказать своим ближним. Значительное (правда, уже сравнительно небольшое) число из них даже способно это сделать. Я восхищаюсь ими и бесконечно им благодарен, но в то же время они пробуждают во мне что-то вроде ностальгической печали.
Увы, с годами я обнаружил, что это не так уж важно, точнее, что этого совершенно недостаточно. Если вам есть что сказать и вы можете высказаться – этого недостаточно. Здесь отсутствует еще нечто, очень существенное: нужно, чтобы те, другие, хотели тебя услышать. Почему-то я убежден, что если бы все искренне хотели этого, тогда жить на свете было бы хорошо или хотя бы получше.
Но – не хотят.
Недавно я был свидетелем, как один человек – на этот раз не мой приятель – в разгаре важного телефонного разговора вдруг взял и положил трубку. Не захотел слушать дальше своего собеседника. Заткнул глотку человеку на том конце провода. Воспрепятствовал, да, безапелляционно запретил ему продолжать.
Выключил его напрочь.
Изобретение телефона – и многие другие изобретения – позволяют нам выключать собеседника без спроса, вопреки его воле, хотя у него что-то есть на языке и даже на душе. Возможно, это даже не изобретение, а просто символ. Кладу трубку, и баста. Я глухой, ты немой. Тебя вообще нет, во всяком случае, для меня.
Но, Бога ради, не слишком ли часто мы выключаем других, без всяких там изобретений, не заставляем ли мы их умолкнуть, не вычеркиваем ли мы их двумя жирными линиями, крест-накрест, иногда как-то подсознательно, без всякого мотива – уже одним лишь тем, что не выслушиваем их, хотя должны были, хотя могли бы?..
Итак, когда-то я восхищался только теми, кто умел высказываться правдиво, с достоинством, четко, главное, понятно, – выходит, я восхищался не теми, кем следовало бы? Подлинного восхищения достойны те, кто умеет выслушать. Умение внимательно выслушивать ближнего своего относится к числу редчайших.
А неумение же и безнравственность в этом деле порой бывают простыми, как рычаг, и жестокими, как топор.
Я вошел к человеку, которому хотел рассказать, нет, выложить и вверить свое дело, свои мучения. Для начала он сказал мне:
– У меня есть для вас четыре с половиной минуты.
Думаю, заурядное мое дело можно было бы разъяснить за четыре с половиной минуты. Теперь я знаю это почти наверняка. Но тогда передо мной вдруг не стало и четырех с половиной минут. Собственно, в моем распоряжении не стало даже сотой доли секунды. Этот человек со всей очевидностью не хотел меня слушать.
Возможно, через четыре с половиной минуты его ждали какие-то неотложные обязанности перед человечеством – или хотя бы перед обожаемым, обворожительным существом в соседней комнате. Но если б он хотел меня выслушать, он бы утаил это от меня. И слушал бы меня двести семьдесят секунд. Клянусь, этого было бы достаточно. Но он меня выключил. Перечеркнул одним махом. Через глаз, через подбородок, через пупок. Я чувствовал, что онемел. И так оно и было. Я превратился в соляной столп – пожалуйста, можете лизнуть.
Иногда эта жестокость упакована в серебристую фольгу, словно карамелька или орех для рождественской елки.
– Давай, говори, – бодро сказал мне другой мой знакомый, – я тебя слушаю.
При этом он подписывал фантастическое множество бумаг, которые подсовывала ему бойкая секретарша. То и дело он поощрительно, приветливо, даже дружелюбно поглядывал на меня: итак?
Есть люди, способные одновременно и добросовестно справляться с двумя-тремя делами. Вероятно, он бы действительно меня выслушал. Я твердо в это верю. Но язык у меня стал свинцовым. Бог его знает, почему – ведь этот человек был так любезен со мной. А бумаги подписывать тоже, наверное, нужно. И, вне всякого сомнения, ваты в ушах у него не было. Он был ко мне, как говорится, благорасположен.
Третий вел себя совершенно иначе – даже сравнивать нельзя. Он отодвинул работу, лежавшую перед ним на столе, повернулся ко мне всем телом вместе с креслом, уютно откинулся, переплел пальцы, внимательно уставился мне в глаза и застыл в этой ублажающей меня неподвижности.
Воодушевленный и счастливый, я изложил ему свои мысли: кратко, деловито и даже, по-моему, вполне внятно. И тут он, напряженно следя за моим изложением (так мне казалось), вдруг заметил:
– Господи, уже без четверти три, а в полтретьего я должен был позвонить Горняку.
Он и не подумал звонить, даже не шелохнулся и снова с готовностью впился взглядом в мое лицо, сосредоточенный, увлеченный моим делом – мой единомышленник. Но у меня перехватило горло, как будто на нем был ошейник.
Очень немногие люди ходят с ошейником, но и очень немногие после подобных ситуаций сохраняют надежду или даже уверенность, что их выслушают. Даже когда их слушают.