Я полюбил ее, когда ей было всего семь лет. Тогда уже строился новый замок Бабю на месте прежнего. Пределы наших владений еще не имели точных границ, а некоторые поля не были разделены; так же и нас с ней не разделяли ни возраст, ни пол. Мы играли вместе, вместе забирались на деревья, от сильного ветра прятались, как белки зимой, в густых зарослях кипарисов, в хорошую погоду лазали по ветвям большого голубого кедра, сквозь которые был виден его прямой розовый ствол; днем кедр казался освещенным лунным светом, а при луне становился белым, подобно призраку с множеством рук, ищущему дорогу в ночи. Парфэт частенько поколачивала меня, а я надевал ей на шею ужей, и люди растроганно говорили: «Ну прямо настоящая маленькая семья».

Когда моя мать умерла, меня отправили в город Анже к ораторианцам. Я вернулся в О-Пати лишь однажды, когда мне было шестнадцать лет, и счел тогда нужным нанести визит отцу Парфэт, господину Бабю. В ту пору, отдавая дань новой моде, он увлекался полевыми работами, которые называл «опытами в сельской экономике», словно до него никогда не сеяли и не пахали. Этот новый дворянин носил плащ, как у господина Франклина, голова его была просто гладко причесана, и он по-простецки сморкался в платок из толстой ткани по сорок су за локоть. Этот бывший торговец неграми в деревне одевался, как заправский крестьянин. «Будь здесь как дома, малыш, — сказал он мне, — все люди братья». Я же не узнавал знакомую с детства округу: на месте пруда, где барахтались в воде наши утки, новый владелец воздвиг гору, камни для которой возили на телегах, а на ее вершине поставил китайскую беседку. Господин Бабю де Салиньи де ля Юшьер называл себя другом всех народов, поэтому наши дубы он срубил и заменил их тюльпанными деревьями и пихтами, «этими, — как он выразился, — гигантами северных стран, символами меланхолии». Цветы он замечает только в своем гербарии, а те, что растут у него под ногами, не узнает. В том месте, где когда-то находилась наша голубятня, я обнаружил мавзолей любимого попугая Бабю. В центре этого мавзолея стоит урна из окрашенной в черный цвет жести, где хранится сердце попугая. «Вот такой порядок должен царить в этом мире», — сказал мне господин Бабю де Салиньи и сделал широкий благословляющий жест, с гордостью демонстрируя свое новое ленное владение, средоточие его будущего счастья. Не смея заговорить с ним о Парфэт, я тем не менее думал только о ней.

Когда я был ребенком, в глубине парка стояла хижина; там у меня в тележке жили котята и в бутылке росли головастики, а еще я высаживал семечки круглой тыквы, чтобы посмотреть, может ли из этих маленьких зернышек вырасти тыква таких размеров, чтобы в ней уместилась карета вместе с феей. Господину Бабю захотелось показать мне хижину. Когда он открыл дубовую, обитую коваными гвоздями дверь, я оказался в салоне и был потрясен его немыслимой роскошью. От моей хижины Бабю не оставил ничего, кроме ее внешней оболочки: он как бы играл в нищету, и моя хижина стала подделкой под хижину, подобно тому как его добродетель была всего лишь подделкой под добродетель; он называл ее «произведением искусства», скорее всего, потому, что там все было искусственным.

Люстра из горного хрусталя сменила фонарь, земляной пол исчез под турецкими коврами, и о сельской жизни напоминали лишь висевшие на стенах гобелены из Бове. «Незыблемый покой этого сельского уголка стоит пышного убранства дворца, — сказал мне новоявленный барон новой Юшьер. — Бог обо всем позаботился. Провидение создало контрасты, чтобы мы радовались им: я счастлив видеть вас рядом с Парфэт, чтобы возник другой…»

Когда он произносил эти слова, дверь открылась, и я увидел Парфэт. Она шла со скрещенными на груди руками, словно входила в ванну. На ней было платье из белого линона с черным поясом, ее черные волосы, увенчанные венком из колосьев, длинными локонами спускались на плечи, лицо ее было девственно-чистым, как у статуи.

Я созерцал ее затаив дыхание. Как девочка, с которой я когда-то играл, могла превратиться в это божественное видение! Я поздоровался с ней и не узнал собственного голоса. Я робко протянул руку, она коснулась ее кончиками пальцев, словно тронула струны арфы. Ее платье развевалось, паря вокруг нее, подобно тем туманам, что вечерами покрывают низины Бокажа. Мне даже почудилось, будто она окружена облаками.

Ее отец ненадолго вышел, чтобы поговорить с каким-то бедным испольщиком, что-то просившим у него, и мы остались одни. Она обращалась ко мне на «вы», мне даже показалось, что она не узнала меня. Впрочем, почему она должна была узнать меня в этой уродливой одежде ученика коллежа, которой я сам стыдился, она, такая восхитительная и такая нарядная?!

Вы, должно быть, думаете, что я напомнил ей о наших детских забавах, о том, как мы играли в карету, сидя на простых садовых стульях, как мы, набрав побольше воздуха, дули изо всех сил, чтобы не дать упасть летящему перышку, как мы залезали на наш голубой кедр? Нет, в ее присутствии я обо всем этом просто забыл.

Она говорила, рассказывала; теперь, по ее словам, она увлекалась поэзией, и прочла мне стихотворение Делиля, кажется, «Осел»:

Не воин он, а мирный поселянин…

Дальше я не слушал, я пожирал ее глазами, охваченный дрожью с головы до ног. Я чувствовал, что в эту секунду поставил на карту всю свою жизнь.

Прямой вопрос, заданный ею, отрезвил меня. Она спросила меня о моих вкусах в поэзии. Я неловко ответил ей, что люблю все, что воспевает силы души. Сколько раз я мысленно повторял, думая о ней, «Сонеты для Елены». И я начал с вдохновением:

Коль скоро сердце ее лед,
Коль скоро хлад души ее…

Но она тотчас же прервала меня: Ронсар казался ей устаревшим и менее значительным, чем превосходный Жильбер.

На жизненном пиру несчастный гость…

В этот момент вернулся господин де ля Юшьер. «Ах! Эти бедняки — какие с ними хлопоты! — воскликнул он. — Что за надоедливый народ!» — «И почему только существуют бедняки?» — вздохнула Парфэт. — «Бог все предусмотрел…» — пробормотал я машинально и, клянусь вам, совсем без какой-либо иронии, но Бабю, который отнюдь не был дураком, посмотрел на меня с раздражением, и с тех пор меня больше не приглашали.

Я не думал ни о чем другом, кроме мадемуазель де Салиньи; ночью я видел ее во сне; говорят, что сны как будто ослабляют желания: мои же сны, наоборот, еще больше разжигали мою страсть. Я хотел снова видеть ее, хотел говорить с ней обо всем, что переполняло мое сердце: о чистоте неба, о набухших на полях колосьях, о необъятной шири горизонта, но при этом даже не осмеливался смотреть на нее, когда она проезжала мимо на лошади. Даже теперь, стоит ей появиться поблизости от О-Пати, чтобы почитать под деревьями какую-нибудь «Новую Элоизу»… я хочу… я хочу… Когда мне было десять лет, я не раз видел во сне, что кусаю ее; в моих мыслях сохранился вкус крови и чувство агрессии, которые присутствовали в наших играх. Она слишком красива, слишком богата, слишком хорошо воспитанна, слишком… совершенна. Она, как ее имя, она пре-крас-на, — крикнул он с яростью. — Ведь вы же знаете, Парфэт по-французски означает: совершенная, безукоризненная, прекрасная. Парфэт — это завершенный шедевр природы, на этот раз находящейся в полной гармонии с человеком! Парфэт — это цветок мира в момент его расцвета… И этот цветок не для меня!

Крестьянин-дворянин вытер рукавом со лба пот, который у него не выступал даже от тяжелых работ за плугом под палящим полуденным солнцем.

— Я вас не понимаю, — спокойно сказал Джанеуэй.

— Вы не понимаете того, о чем я вам только что рассказал? Я говорил слишком быстро?

— Я не понимаю того, что вы делаете.

— Но ведь… я ничего не делаю!

— Вот именно, сделайте же что-нибудь.

— Что сделать? Похитить ее? Убить себя?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: