— Мадемуазель де Салиньи — это сама Революция, — заметил как-то господин де Тримутье.
— Если вы правы, то Революция закончилась, — ответил тогда председатель суда.
— Что обсуждается сегодня? — спросил шевалье сидящих в последнем ряду.
— Всеобщее счастье, — усмехнулся председатель суда.
Выступал господин де Тримутье; он широко расставлял руки, пытаясь объяснить слушателям, что такое телеграф. Его голос был исполнен такой нежности и страстности, что издали могло показаться, будто он поет.
— Марсель, — говорил он, — тогдашний комиссар по морским делам в Арле, в 1702 году предложил королю оптический инструмент, позволяющий установить связь на расстоянии двух лье…
— Науки щедро одаривают нас своими благодеяниями, — пробурчал господин де Вьей Ор.
— …мадемуазель Шуэн, любовница дофина, приказала затем провести в Люксембургском саду два эксперимента, которые привели Фонтенеля в такой восторг, что он уже тогда стал мечтать о возможности посылать депеши из Парижа в Рим…
— Когда Ватикан научится телеграфировать Богу, в мире наступит полный порядок, — прошептал шевалье.
— Потом Монж предложил сигнальную машину, установленную в Тюильри. И наконец, шесть месяцев назад Шапп предложил Законодательному собранию некий аппарат, который в настоящий момент изучает комиссия, состоящая из Лаканаля, Дону и меня самого. Так вот, именно эта модель, мадемуазель и дорогие граждане, и будет показана вам в действии после того, как мы сейчас подкрепимся.
Все только и ждали этой передышки, чтобы подняться.
— Вот ведь что потрясает воображение! — с необычайным воодушевлением воскликнул, направляясь в сторону буфета, местный сборщик налогов. Его замечание прозвучало столь громко, что его тут же расценили как своеобразную лесть, лесть, адресованную той, о ком он нередко во всеуслышанье заявлял в городе. «Мадемуазель де Салиньи прекрасна, как элегия».
Все окружили молодую хозяйку, словно желая выразить ей благодарность за славу и процветание, которые телеграф должен был вот-вот принести в Нант и вообще во Вселенную.
— Телеграф — это начало завтрашнего дня, — назидательным тоном произнес новый мировой судья.
— До сих пор мысль продвигалась ползком, а скоро она полетит, — изрек сборщик налогов.
— Быстрее стрелы! — подтвердил счетчик голосов в районном национальном собрании.
— …Ради процветания всех народов, — заявил прокурор-синдик.
Процветание народов, права человека, трехцветное знамя, Лафайет, Брут и телеграф были нечем иным, как новыми одеяниями все той же старой алчной буржуазии, по-прежнему безжалостной к обездоленным и несчастным, несмотря на все свои филантропические заявления. Эмигрировать она отказывалась не столько из чувства долга, сколько по причине апатии, свойственной имущим классам, обреченным погибать из-за своей неподвижности.
Мадемуазель де Салиньи с горячностью воспринимала все новое, каким бы оно ни было, она испытывала ностальгию по будущему и пылко одобряла все, что только начиналось. Эта девственница жаждала все новых и новых рождений, принимала, как подарки, модные идеи, раздвигавшие научный горизонт, географические открытия, новых авторов, неизвестные системы. Когда министром был господин де Калонн, ее считали чувствительной англичанкой, сторонницей конституции, немного позже она стала швейцарской поселянкой, любительницей гуманитарных наук, сейчас же она была римлянкой, пылающей любовью к свободе, ненавистью к тиранам и готовой идти защищать завоевания Республики на самых дальних ее рубежах.
Она, само собой разумеется, как восходящее солнце, приветствовала Революцию, которая представлялась ей строгой, несущей мир и порядок. Учредительное собрание исчезло. Законодательное собрание только что уступило место Конвенту, восстание становилось всеобщим, буря оборачивалась ураганом, но Парфэт де Салиньи сохраняла в своем прекрасном особняке культ Золотой Середины, подкрепленный натурфилософией. Ей удавалось сохранить в своем салоне тот радостный порыв, с которым в 1789 году депутаты Национального собрания клялись в знаменитом зале для игры в мяч добиваться принятия конституции. Революция, которую называли «роскошью бедняков», с недавних пор стала роскошью всех Бабю де Салиньи.
Висевшие в библиотеке двойные портьеры из гродетура не пропускали зимние ветры, дующие сквозь щели. Настоящая светская канонисса, мадемуазель де Салиньи разливала шоколад из желто-палевой шоколадницы, украшенной изображениями приключений Телемаха, и теплый взгляд ее карих глаз излучал нежность, гармонировавшую с нежностью льющегося светло-коричневого напитка. Ее поклонники провозглашали на все лады, что эта девушка явилась в мир подобно Революции, дабы посеять в нем зерна счастья, и каждый из них пытался удивить ее требовательный разум, дабы найти верный путь к ее чувствительному сердцу. Но непреклонная в глазах умеренных, мадемуазель де Салиньи на самом деле склонялась, как и сама Революция, перед силой пришедших последними, которые, как ей казалось, лучше, чем их предшественники, выражали ее идеи. Она начинала как поборница чистоты, а заканчивала как сторонница чистки.
Поэтому внешне мирные и безмятежные собрания в особняке де Салиньи на самом деле являли собой образ смутных времен, переживаемых тогда Францией. Вокруг Парфэт, чья склонность примыкать к последнему новшеству была общеизвестна, велась ожесточенная борьба. Разве не она помогала в составлении наказов третьего сословия депутатам Генеральных штатов? Разве не она была Великим Магистром шотландской масонской ложи? Будучи женщиной, она любила новое, то есть — победителей. Один за другим в ее глазах возвышались: во времена клятвы в зале для игры в мяч — господин де Вьей Ор; потом, в эпоху Конституции — капитан Пьедерьер; после мессы на Марсовом поле — аббат де Пире, поклонник «Истории Магомета», затем гражданин Оксижен Ботиран, по наущению «болота» читавший в Конвенте трактаты, осуждающие деспотизм; в настоящее время царил господин де Тримутье (вот только долго ли это продлится?), и под напором его страстного увлечения наукой особняк де Салиньи последовательно отмечал Воскресенье Арифметики, Воскресенье Сомнамбулизма, Воскресенье Месмеризма; на Троицу перед восхищенной аудиторией читали работы Вольтера о термометре и статьи Монтескье об эхе.
Сегодня настал черед Телеграфа.
Эра комедий и водевилей завершилась. Мадемуазель де Салиньи заменила легкие ужины плотными «республиканскими» завтраками, задававшими тон в Нанте; каждый ел, стоя у стола из красного дерева в форме буквы X, и обслуживал себя сам, на английский манер. «Мадемуазель», как называли Парфэт, бледная, точно севрский фарфор, в своем платье нимфы, но нимфы целомудренной, скорее вызывавшем мысли о музее, чем об алькове, уделяла еде рассеянное и по-спартански скромное внимание.
Господин де Вьей Ор, склонившись к Парфэт с грацией прошлогоднего альманаха, беседовал с ней тем умильно-ласковым тоном, какой употреблял, когда тихо-тихо, с придыханием говорил даме, занятой каким-нибудь вышиванием: «Ах, как это изящно! У легендарной Арахны и то не вышло бы лучше!» Шевалье нежно уговаривал: «Мадемуазель, умоляю вас, выслушайте поэму господина Делиля; это превосходит по своей красоте и „Времена года“ господина Тонсона, и очаровательные „Ночи“ господина Жонга». А господин Ботиран, столь же многословный, как и его идол, господин Ролан, обволакивал хозяйку своими длинными фразами, объясняя ей, почему министр внутренних дел, следуя совету госпожи Ролан, уходит в отставку.
— Такие новости за четыре су можно узнать в любом читальном зале! — ворчал председатель суда. — Этот хват пытается перепевать подслушанное на заутрене Величание!
— А вы заметили, что делает этот наш гневливый Грапен? — шептал ему на ухо шевалье. — Вы только посмотрите, как он прижимается к мадемуазель де Салиньи.
— Увы! Сегодня все сословия смешались! Философия все сломала. Демофиль Грапен, оживленный и раскрасневшийся, походил на перебравшего горячительных напитков члена Братства Крови с картины Пурбюса.