От отца я переняла страсть к жизни на природе. Он позволял мне лазать по деревьям, карабкаться по утесам за яйцами ласточек, собирать ракушки. Он брал меня с собой на охоту. С детства приучил к верховой езде. Я повсюду следовала за ним, как собачка. Мое воспитание и впрямь мало чем отличалось от воспитания охотничьего пса. Я научилась по запаху распознавать близость города, по следам — людей, по ветру чуять, где что делается, подбирать дичь в труднодоступных местах, зимой даже входила по пояс в воду, чтобы подобрать подстреленных отцом и упавших в озеро уток. Я и сейчас вижу, как он ждет меня на берегу в своих замшевых брюках, вельветовом шлеме с наушниками, держа в руках длинное пистонное ружье, и улыбается в седую бороду…
Холод пробирает меня, но эту ночь я проведу здесь. Прощай, городская жизнь, квартира в Мэйфэр, благоухающая ванна, накрахмаленная ночная рубашка! Да здравствует жизнь на лоне природы! Прошу покорно оставить меня с вашими пиджаками, прилизанными волосами, правильными разговорами. Ни к чему мне теперь зарплата в конце месяца, пенсия на старости лет, мне вообще ничего не нужно, и я ничего ни от кого не жду, социальные потрясения меня не пугают, а рабочие лошадки, не способные обойтись без кино и аперитива, внушают мне презрение. Своего у меня лишь энное количество вершков моего скелета. Я живу вровень с землей, первой пользуюсь ее магнитными токами, и мне достается весь кислород. Своим хорошим самочувствием, здравомыслием и жизнью в согласии с законами природы я буду обязан Авроре.
— Доброй ночи, дитя. Храни вас Господь! — благословляет она меня на ночь.
Она расстается со мной на время путешествия на край ночи, как на время приближения к самому краю опасности, откуда нам, может быть, не суждено вернуться. Я уже слышу фанфары. Свежий воздух анестезирует меня, впервые в жизни я сплю под открытым небом.
Наутро я схватил ангину. И вот теперь сижу у камелька в мастерской Авроры, а она потчует меня настойками и рассказами:
— Я попала в Индию осенью 1909 года на обратном пути из Адена. Наш пароход делал двенадцать узлов в час, вокруг была серебристая гладь, и вот на заре Бомбей оборотил ко мне свое кирпичное лицо. Горизонт справа был весь изборожден заводскими трубами, слева высились скалы Элефанта. Дым из труб повисал на небе шелковым балдахином.
Полтора месяца провела я на полуострове. Грезила одиночеством, горным воздухом, низменность не могла меня удовлетворить. Реки были для меня хуже смертоносных болот, а порты действовали удручающе. Я ненавижу долины со спертым воздухом, где на охоте попадается одна мелочь. Решено было пробираться в Кашмир, а оттуда в Тибет. Отправной точкой мне служил Сринагар, вскоре я оказалась среди высокогорных озер и сосновых лесов. По мере того как мы продвигались, температура воздуха падала. Местные жители цепенели от холода и засыпали на ходу. Приходилось будить их ударами хлыста. Прорубая во льду ступени, мы поднимались все выше и выше…
Аврора указывает пальчиком на витраж мастерской, откуда на нас на несколько часов свалится ночь. Затем ее рука вновь соединяется с моей. Зачем ее руке, одинаково легко сминающей корень алтея и железную монету, вырубающей ступени во льду, нужна моя рука? А ее ноги, никогда не носившие ничего кроме сандалий, ступавшие по обжигающему снегу Канады и раскаленному песку Сомали, попиравшие муравьиные кучи Габона…
Ее тело было знакомо с морозом, солью, дождем, грязью, потом, водой, благовониями. Железо, свинец, камень оставили на нем свои отметины. Я держу в руках шар ее головы, жесткий как мостовая. Его не делают мягче даже ее волосы, густые, коротко постриженные везде ножницами, а на затылке машинкой. Когда я глажу ее по голове, мое ощущение не выразишь, не сравнишь ни с чем. Ее лоб — гранит, скулы — камень, хоть шлифуй о них что-нибудь. Пока она рассказывает, я играю мускулами ее рук и ног, заставляя их бесшумно ходить взад-вперед и перекатываться.
Она вся в шрамах. Поочередно дотрагиваюсь до каждого из них, и она объясняет, откуда они взялись. Этот — ее чуть не затоптал буйвол в Родезии, тот напоминает о неудачно закончившемся смертельном прыжке на лошади в Каролине, а углубление в голове — от падения в волчью яму в Олимпии.
Столько несчастных случаев и так мало истинных приключений. Столько крушений и такая сильная привязанность к кораблям, отплытиям, к жизни вообще, когда она — движение. И при этом ни одной привычки, только несколько рецептов по части кулинарии и гигиены. Бесстрашие, почерпнутое в пище без мяса, в помещениях без обогрева. Море доброты — немногословной, действенной; элементарные познания, которых мне никто никогда не давал и которых не отыщешь ни в одной книге. И венец всего — всегда ровный, органически-радостный настрой, питаемый кислородом и сообщаемый всему вокруг, радостное состояние души, которое привязывает сильнее порока, снобизма или любви. Душа и тело, вычищенные как орудийный ствол; руки, всегда готовые оказать помощь, великодушное сердце, преобразующее энергию; сладкий земляной плод, моя добыча, редкая дичь, на миг попавшая в мои сети… зорька моя ясная.
Аврора сняла гараж в Далвич и сложила туда свое снаряжение: охотничье, для верховой езды и рыбной ловли. Несколько чучел, изготовленных из подбитых ею зверей, хранятся у одного набивщика чучел в Ковент-Гарден. Но ее настоящее богатство — ружья — у Кента.
На первый взгляд, это бесформенные предметы, завернутые в тряпье, предохраняющее сталь от окисления. Но по мере того как Аврора разматывает холст, на свет появляется сверкающее, готовое к употреблению оружие. Вот у нее в руках карабин «холанд энд холанд» 16-го калибра. Ствол отливает голубизной. Ослабленные, в нерабочем состоянии винты поворачиваются усилием ногтя. Круглый ружейный приклад седельного пистолета продолжается прямым стволом, под животом которого в магазинной коробке хранятся похожие на маленькие остроконечные яйца пули в оболочке.
— А вот и мой любимец. Я купила его у майора X. «Волластон» 10-го калибра, для охоты на крупного зверя. Дружище! Мы с ним гиппопотамов укладывали, как кроликов.
Она ласково водит рукой по прикладу, затвору, ствольной коробке, прицельной рамке, кольцу на ложе ружья.
Нелепые и безобразные туши — гиппопотамов, распростертых со вспоротыми животами среди жижи дельты в африканской парильне: крокодилов, повернутых маленькими набитыми животами вверх и напоминающих листья салата-латука; обезьян, неловко, словно сломанные куклы, привалившихся к земле; бурых медведей, уткнувшихся носами в дорогие их сердцу и заменяющие им мед лапы; гиен, превращенных в мешок с костями, — что же, прикажете мне заодно с Авророй полюбить и вас, испустивших дух по ее милости?
Нет, все обернулось иначе.
Тот вечер, наш последний вечер с Авророй, начался вполне приятно. Мы пошли ужинать в «Олд Шепард» на Гласхауз-стрит, который я люблю за его массивные столы, низкий потолок, жонкили в бутылках из-под конопляного эля. Посетители там разделены деревянными перегородками, поверх которых удается созерцать лишь плешь Сарджента[15] и лохмы Роджера Фрая[16].
Аврора рассказывала мне о сафари в Абиссинии, Западной Африке, Нигерии, от участия в которых в ее компании не отказывались и прославленные охотники. Это были все люди простые, «молчуны да силачи», бесстрашные трапперы, суровые одиночки, «из великой породы тех, кто попотел в Африке» в те времена, когда слоновая кость шла на продажу; их жизнь в буквальном смысле слова была в их руках — от смерти их отделяло лишь старенькое ружье, на перезарядку которого уходило больше минуты; они были один на один со зверем, убив которого, получали пищу, а не убив — оставались голодными. В этом было их оправдание охоты.
Какой-нибудь богатый молодчик, отправляющийся ныне на сафари в сопровождении шестидесяти носильщиков, да к тому же в неопасные места, где не подхватишь какую-нибудь непонятную хворь, вызывает в Авроре презрение.