Симпатией к вам проникаешься не сразу, особенно если знакомишься с вами в свете, где вы появляетесь в шляпе и перчатках, где нет вашего дома, друзей и всего того, что вас объясняет. Вы бросаете презрительные взгляды, поджимаете губы, еще больше выпрямляетесь и словно даете понять окружающим: «Я выше вас всех».
До чего же плохо вы одеваетесь! Правда, со вкусом. Туфли — с острыми мысами, на низком каблуке, платья — простые, короткие, с карманами; вы так и ходите до вечера в том, во что влезли с утра, и подолгу не меняете свой гардероб. Весь ваш утренний туалет, как я догадался, ограничивается принятием душа. Проснувшись в семь, в восемь вы уже при полном параде и готовы идти завтракать. Сидя в автомобиле, поправляете прядки, выбившиеся из-под шляпы.
На мои упреки отвечаете:
— Нет времени заниматься собой. Есть вещи поинтереснее.
Это безразличие к своему внешнему виду — не поза, иногда вы идете на уступки (особенно в вечерних туалетах), и тогда я сожалею, что вы это делаете.
Предположить, будто вам невдомек, что сейчас носят, нельзя, ведь вы сама рисуете для других то, что войдет в моду. Вам нравится окружать себя странно одетыми женщинами и элегантными молодыми людьми.
Мне порой удавалось заставить вас переодеться из платья пятнадцатилетней давности в платье тридцатилетней давности. Когда вы желаете быть приятной, вы делаете челочку и повязываете на шею черную бархотку — это называется «как у Дега».
С первого дня нашего знакомства вы внушили мне чрезвычайное любопытство к вашей персоне, которое не прошло и по сей день. Полюбить вас мне помешал лишь ваш строптивый характер.
У вас интересная внешность: плотно сжатые, словно таящие какую-то тайну губы, чувственный нос с широкими ноздрями и подвижными крыльями, неотразимые желтые с бледно-розовыми прожилками глаза навыкате, как правило, суровые и смягчающиеся лишь изредка.
Вы много знаете, хотя и не образованны. Вы не учили истории, но разбираетесь в прошлом, и какая-нибудь старинная вышивка или туфелька скажут вам больше, чем иному эрудиту.
Вы не любите читать. Ни разу не видел я вас с книгой в руках. В вашем книжном шкафу лишь картинки, каталоги, разные бумаги.
Я знаю: вы никогда не состаритесь и будете всегда. Когда жизнь становится мне невмоготу, я захожу к вам утром, в час, когда вы приводите себя в порядок. Продолжая заниматься собой — полируя ногти или шнуруя ботинки, — вы восклицаете:
— Жить, и все тут! Друг мой, скажите себе: «Я живу», и все встанет на свои места. Ну разве это не замечательно — обладать возможностью бегать, останавливаться, постоянно находиться в тонусе, уставать, плевать куда хочешь — в огонь, в воду, а то и на головы прохожих!
Все так, вы именно таковая: осознанно наслаждаетесь своим здоровьем, биением пульса, тем, как функционирует ваш организм, всеми даруемыми им радостями, для многих из нас опостылевшими; вы с таким наслаждением двигаете руками и ногами, словно через час вам предстоит ампутация или вы лишь недавно излечились от паралича. Вы буквально завладеваете помещением или улицей, будто долго были лишены возможности свободного перемещения. А народным гулянием упиваетесь, словно оно устроено для вас одной, хотя целые толпы, выжатые узкими улицами на лоно природы, окружают вас: пестрые кучки гуляющих напоминают разбросанное по траве выстиранное белье.
Пришлось бы немало потрудиться, чтобы лишить вас жизни, настолько она вошла в вашу плоть и кровь. Когда вы лечите зуб, дантист зовет на подмогу, и все равно он не силах оторвать от вас хоть малую толику. Вы не знаетесь с болезнями. Сопротивляетесь английским врачам.
Придя как-то раз к Клариссе, застаю ее всю в пыли, с почерневшими от грязи руками и лицом.
— Навожу порядок, — поясняет она.
Уверяет, будто любит просторные помещения, голые стены, натертые полы, в которых отражается комната, ничем не загроможденные столы. И при этом изнывает, став жертвой пристрастия к безделушкам: она не в силах устоять перед зовом все новых и новых вещей, обращенными к ее чувствам и зрению, и вскоре шкафы, всевозможные столики, каминная полка и даже орешетка оказываются сплошь заваленными; против ее воли вещи завоевывают сундуки, пространство под мебелью, ящики перестают задвигаться, и порой бывает просто трудно войти в комнату. Но вот наступает день, когда Кларисса не выдерживает и с болью в сердце порывает с дорогими вещицами, ссылая их на чердак, где им предстоит провести годы, пока она не вспомнит о них и не допустит вновь в свое жилье.
День-деньской рыщет она по антикварным лавкам предместий, еврейских кварталов, по торговкам парфюмерией. Своим размашистым шагом с корзиной в руках смело направляется на барахолку, где, не страшась клопов, роется в старье, что-то выискивая и вынюхивая, торгуется, возвращаясь домой с полной корзиной и набитыми карманами. И всем своим приобретениям она рада, все их благосклонно принимает, начиная с самых редких и кончая болтами, дверными ручками, гвоздями и старыми монетами.
— Я как сорока, — признается она.
И впрямь сорока: набрасывается на все блестящее, чтоб схоронить в укромных местечках. Вся ее спальня забита какими-то черепками, пробками от графинов, подвесками люстр, осколками хрусталя, зеркал, фигурками животных из закопченного стекла. Когда же все это будет расставлено, разложено, выставлено на обозрение, Кларисса?
— Они такие приятные на ощупь! — говорит она, беря в руки свои сокровища; гладит их, трет, разглядывает на свет, наслаждаясь игрой солнечных лучей в их гранях. Уже с улицы можно понять, где ее квартира — по хрустальным шарам, подвешенным к потолку балкона: вся улица отражается в них в искаженном виде — медленно вращаются облака, проносятся омнибусы.
Кларисса прилежно посещает все торги, не пропуская ни одного.
В Лондоне нет главной аукционной распродажи, на которой было бы выставлено все, что идет с молотка, но существует целая сеть публичных торгов, и у каждого свои завсегдатаи, свое лицо, свои обычаи. Различие между ними больше, чем различие между кварталами, и здесь ощущается социальная иерархия. Но для Клариссы это не имеет значения и затруднительно лишь в том смысле, что порой приходится преодолевать немалые расстояния.
Сперва она непременно заявится на торги в богатом квартале, в особняке с монументальной лестницей, с портье в ливрее с позолоченными галунами, с заслуженными экспертами и титулованными критиками — тут не редкость и музейные экспонаты, и личные вещи королей, и ценные предметы из состоятельных домов.
А в нескольких метрах оттуда торги представляют собой уже карикатуру на предыдущие: те же портье, но подряхлее и в поношенных ливреях, анонимные полотна, подделки под Рембрандта и Коро, всякая похабщина, подозрительные личности и барышники.
Есть и специальные торги, где распродаются, например, драгоценности, золото, жемчуг, — здесь, как правило, заправляют армяне с черными бородами да евреи.
Не гнушается Кларисса и подержанными вещами, продающимися в простонародных кварталах, куда устремляются толпы нуворишей, сколотивших состояние на войне, — эти набрасываются главным образом на пианино, коллекции ружей, граммофоны, индийские грубошерстные ковры, накладное серебро и плюшевые кресла.
А там, глядишь, отправится и к первоисточнику: в доки, где прямо с борта парохода, приплывшего с востока, идет торговля заморским товаром.
Но сердце ее безраздельно принадлежит провинциальным торгам, где с молотка иной раз идет целый дом после кончины всех его обитателей или в результате наложения ареста — чего тут только нет: начиная с вина из подвалов и кончая дверными ручками; ее ведет по этим обломкам былого великолепия безупречный нюх.
Приобретая, она испытывает угрызения совести и всякий раз придумывает оправдание: