— Я тоже механизм, но только более бессмысленный, чем вы. И более грубый, — добавил он.

— Вы меня извините, — сказала Леда, потирая лоб. — Но у меня заболела голова. Может быть, мы расплатимся и выйдем на воздух?

— Только при одном условии: я расплачусь, а не мы расплатимся.

— Нет, Караджов, каждый сам за себя. Я и без того ваша должница — обязана вам за цветы, которых не заслужила.

— Пускай об этом судит публика, — отшутился Караджов и подозвал официанта.

Они вышли на улицу. Воздух был колючий и зябкий в эту прозрачно-сизую ночь. Леда куталась в шарф, а Караджов шел в незастегнутом летнем пальто. Она сунула руку ему под локоть, и он слегка прижал ее к себе.

Они уже прошли пешком немалое расстояние.

— Я живу вот здесь, — остановилась она в каком-то проулке и указала на старый дом с осыпавшейся штукатуркой. — Благодарю за ужин, за внимание.

Караджов с подчеркнутой почтительностью поцеловал ей руку, и она тут же спрятала ее под пушистый шарф. Другой рукой она прижимала к груди флейту.

— Знаете, вы держитесь как-то по-отцовски, — добавила она уже с порога, поскольку Караджов не отрывал от нее взгляда. — Порой начинает казаться, что отцовские чувства преобладают в вас над мужскими. Вы ведь не обиделись, правда? Спокойной ночи. — И исчезла в темном коридоре, словно ее и не было.

Постояв немного, Караджов закурил сигарету и крупным шагом пошел домой.

Подойдя в прихожей к зеркалу, он стал разглядывать Караджова, стоящего напротив. Холодные слова относительно отцовских чувств, которые берут верх над мужскими, окончательно вывели его из равновесия. Давно он не слышал такого странного мнения о себе, но, вероятно, оно было высказано не случайно. С тех пор как он первый раз увидел Леду, в его душе словно открылся тайный уголок, где жил другой Христо — более усталый и безрадостный, готовый на уступки и широкие жесты. Если бы месяц-два назад кто-нибудь сказал ему, что у него будет столь странное знакомство с какой-то молодой особой, он бы не поверил, ведь его отношение к женщинам выработалось смолоду.

Караджов питал уважение и теплые чувства к крестьянским женщинам — от молодой девушки до глубокой старухи. Он не понаслышке знал их жизнь и судьбу, знал, как они убивались ради семьи и детей и как быстро самые краснощекие и стройные мадонны становились сгорбленными, морщинистыми, скованными артритом и ревматизмом от тяжелого труда и жертвенного служения семье. Он помнил, как бесшумно уходили они из жизни, в гробах уменьшенных размеров. Даже собственный его жизненный взлет не смог заглушить глубоко таящегося в нем чувства к этим женщинам, которых он встречал теперь лишь на базарах, на вокзалах и в поликлиниках.

Совсем иным было его отношение к городской женщине. Еще гимназистом, верный своим комплексам, он занял по отношению к ней позицию хищника: нечего ее жалеть, эту белокожую тварь, бежавшую от земли, от связанных с нею страданий. У него было такое чувство, что он мстит. Вращаясь в среде столичной богемы, Караджов менял свои жертвы одну за другой, пока не встретил Диманку. Тут его озадачило: впервые в нем утих инстинкт хищника. Долгие годы он испытывал к ней то ли почтительность, то ли уважение, сознавая, что дает ей меньше, чем она заслуживает. Но в нем пробуждались и другие страсти, захватывая его целиком. Он спутался с Марией, потом со Стефкой, так нелепо забеременевшей.

Появление Леды произвело в нем почти такую же перемену, как в то время, когда в его жизнь вошла Диманка. В чем именно это выражалось, он не мог сказать, в одном не было сомнения — она не выходит у него из головы. Вместе с тем в нем зрела страсть, она ему казалась новой, небывалой, очищенной той же чуткостью, какую он когда-то проявлял к Диманке.

Караджов продолжал всматриваться в себя, то уверенный, то сомневающийся. Действительно ли все это так или вся разгадка в том, что Леда появилась в очень необычное для него время — когда он в подавленном настроении и взвешивает пережитое? А может, все дело в ней самой, может, тут играет роль ее ненавязчивая женская опытность, подчеркнутое достоинство, ее гордость, исподволь подогреваемая смирением? Может, сказывается его возраст, критический для мужчины, когда на одном полюсе — предчувствие подступающей старости, а на другом — пусть редкие, но все еще мощные толчки крови?

Ему вспомнилась история с букетами, его робкое ухаживание и довольно беспомощные попытки откровенничать — сейчас все это показалось ему каким-то мальчишеством. Даже в юные годы он не был так наивен! У него голова шла крутом: он и не верил в нее, и не мог устоять перед ее привлекательностью. Леда была молода, красива, умна — так, по крайней мере, ему показалось в самом начале. Но в ее молодости скрывалась некая заторможенность, в красоте — холодность, а в уме — преждевременная усталость. Вообще она как будто страдает анемией, и это гасит его страсть. Действительно ли он влюблен или только силится? И откуда эта робость?

По глазам было видно, что у стоящего в зеркале Караджова не находится точных ответов.

13

С тех пор как Евлогия заняла новый пост, она заметно изменилась. Стала более сосредоточенной, молчаливой, особенно на совещаниях. Эти перемены бросались в глаза всем, но люди толковали их по-разному. Одни считали, что она загордилась, особенно после недавнего повышения ее отца, другие видели в этом признак карьеризма, третьи полагали, что она просто хочет придать себе больше весу. Были и такие — к примеру, отдельные руководители учреждений, — которые, свалив все это в одну кучу, затаили к ней неприязнь, хотя внешне оказывали новой начальнице подчеркнутое внимание.

Евлогия видела, как меняются настроения сослуживцев: одни чересчур усердствовали перед ней, другие проявляли глухое недовольство. Но ее это не тревожило, напротив, придавало бодрости, толкало на дерзкие шаги. По существу, в ее руках оказалась та лакмусовая бумажка, которая позволяла ей в самом начале новой деятельности проверить деловые качества людей, лучше узнать их, решить, на кого можно опереться, а от кого отмежеваться, — словом, составить о каждом работнике свое собственное представление.

Вскоре после назначения она отправилась в Софию, чтобы познакомиться со службами главного управления, со справочниками и программами, связаться с институтами и лабораториями. С откровенностью, граничащей с наивностью, она сообщала, что приехала собрать необходимую ей информацию, поэтому коллеги не должны пугаться ее вопросов и записной книжки. «Пока что я покупаю, — шутила она. — Потом буду продавать, может быть, и вам…»

По возвращении Евлогия докладывала своему начальству: «Раз гора не ждет к Магомету, пришлось Магомету самому побегать. Извините, но другого выхода у меня не было — не могла же я сесть вот так и целыми днями расспрашивать вас об элементарных вещах. Мне надо скорее стать в упряжку, чтобы разгрузить вас».

Она знала, что ей не поверят, но нет худа без добра: управление нуждалось в основательном проветривании. Евлогия была исполнена решимости широко распахнуть не только окна, но и дверь. Хотя и сама могла вылететь из нее первой.

Несмотря на то что началась зима, Евлогия запрягла своего «трабанта» и по старой привычке снова стала объезжать села и встречаться с самыми разными людьми — от руководителей хозяйств до никому не известных сельчан, которые, как она говорила, «сами по себе».

К каждой такой поездке Евлогия тщательно готовилась, пользуясь не только служебными бумагами, но и своими старыми записными книжками, незаменимыми в ее теперешнем положении. Ей было особенно приятно от того, что на большую часть прежних знакомых, исключая, может быть, кое-кого из низовых руководителей, не оказали влияния перемены в ее и отцовом служебном положении. Как и в прошлом году, ее звали в гости, щедро угощали и делились своими бедами. Евлогия старательно все записывала, не давая каких-либо обещаний.

Для своих поездок она использовала субботы и воскресенья и поступала так по двум соображениям. Во-первых, народ в селах в эти дни свободнее; во-вторых, в ее управлении суббота и воскресенье — выходные, так что ее отсутствие не было заметно, да и дом ее не связывал — в конце недели отец обычно разъезжал по округу. Была еще одна причина, сугубо личного порядка: после недолгой размолвки они с Петко снова стали встречаться, и Евлогия сумела втравить его в свои авантюры. Вначале Петко противился, ему было скучно в канцеляриях и сельских читальнях, но двух-трех поездок оказалось достаточно, чтобы он заинтересовался, преодолел робость, которую обычно испытывал, входя в сельские дома. По настоянию Евлогии он стал брать с собой альбом и рисовал с натуры жилища, людей, домашний скот. Иногда Евлогия заглядывала из-за спины, и Петко конфузливо протестовал, грозился больше не ездить с нею. Она обещала, что не будет подсматривать, и втайне радовалась: у Петко была верная рука, в его набросках, сделанных вполне профессионально, была атмосфера поэзии и грусти. Сидя на складном стульчике прямо на улице, поудобнее устроив свою хромую ногу, он рисовал часами, посинев от холода, лишь дети да бродячие собаки досаждали ему время от времени.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: