Он, подобно Цезарю, не отрываясь от письма, отрывисто рассказал:

— На прогулочной. Говорю... сопровождающему... Давай поищем... Да. Я один... Второй... Третий... Всю палубу прошли. Сверток... Что-то в робу замотали. На самом дне... Вынимаю. Есть! Иди сюда!.. Сто штук!

— По курсу сколько?

— Сто штук по рублю, — пошутил Кобец, — это кошмарная сумма получается! Не мешай!

— И просил, и убеждал — «Ребята, не подведите!» Как о стенку горохом! — не выдержал первый. Он встал и, сгорбившись, вышел в коридор.

— Чего он так убивается? — удивился я. — Не у него в каюте ведь нашли.

— Ты, Юра, пойми, — объяснил подошедший Никитин. — Он за идеологическую работу отвечает. За «кабэ» в кадрах по головке не погладят.

— Да разве виноват он, что кто-то из команды занимается контрабандой? Разве можно уследить за сотнями людей?

— Такая у него должность. Никто не неволил. Не отвлекай Кобца.

Кобец писал, подперев щеку изнутри языком, склонив голову набок, аккуратно строча буквы.

В кают-компанию вошел капитан, сопровождаемый первым помощником. У обоих были удрученные лица. Замешательство капитана было столь велико, что в разговоре он делал неожиданно глубокие паузы, подыскивая нужные слова.

— Да... Пожалуйста, — обратился он к Никитину. — Такая вот неприятность. Работаем, повышаем сервис, недавно заняли первое место и — пожалуйста. Нашелся гад... Весь фасад испортил.

Он подписал протокол и тут же ушел.

— Пообедаете? — без всякой надежды спросил первый. — В порядке гостеприимства.

— К сожалению, торопимся. Можете объявлять о конце досмотра. Всего хорошего.

Мы вышли из кают-компании, цепочкой потянулись к выходу. По «спикеру» объявили, что граница открыта, досмотр окончен. Разрешено хождение по судну.

— Юрка! — хлопнул меня кто-то по плечу.

В первое мгновение я не сразу сообразил, что элегантный парень не кто иной, как Морозов. Юрка Морозов!

— Хорунжий! — позвал Никитин. — Не задерживайся. Нам на проходную.

— Увидимся, — кивнул я Морозову.

 

На третьем курсе дальновидный Морозов к своему ужасу обнаружил, что, увлекшись далекими перспективами, упустил главное — он до сих пор не был в комсомоле. Относясь к общественной жизни более чем равнодушно и считая все организации совершенно ненужными, вовремя сообразил, что рано или поздно для визы понадобится комсомольская характеристика. Без нее ему скажут «нет», и тогда мечты останутся мечтами.

И вот на двадцатом году жизни Морозов подал заявление в комсомол.

Собрание проходило вечером, после лекций, и в распахнутые окна врывался вечерний бриз, принося вместе с запахами близкого моря аромат молодой зелени, влажной земли, трав. В воздухе носилось ожидание необычного, радостного. Кто торопился на свидание, кто на тренировку, в кино, просто погулять.

Староста курса, высокий, коротко подстриженный на американский манер, встал, широко разведя руки, оперся на парту и, слегка растягивая слова, спросил ничего не подозревающего, расхлябанно улыбающегося Морозова:

— А зачем тебе, Морозов, комсомол? Ты ведь прекрасно обходился без него до сих пор. Думаю, что и дальше ты смог бы без него прожить. В чем же дело?

Непринужденная расхлябанность Морозова вдруг усилилась и превратилась в суетливые, нервные движения. Лицо его перекосилось, налилось кровью, он что-то забормотал, силясь ответить, поперхнулся и умолк.

Не мог же он, в конце концов, сказать, что комсомол на данном этапе выгоден, что, если для исполнения желаний надо поступить еще в десяток организаций, он сделает это не колеблясь.

Он так и не нашелся, что ответить, а на лице читалось такое замешательство, словно его уличили в чем-то постыдном.

Староста нехорошо улыбался и голосовал «против».

Я воздержался: переходил на вечерний, и мне было не до Морозова.

Французы говорят: «простить — значит понять».

Тогда, весенним вечером, я понял Морозова, но простить не смог.

Люди, идущие на компромисс с собственной совестью, облачающиеся в одежды, соответствующие ситуации лишь потому, что это несет выгоду, внушали мне отвращение. Такие могут предать в любой момент за ржавые три копейки. При этом будут ссылаться на обстоятельства, на слабость характера, на исторические примеры.

Один из моих знакомых, желая заполучить теплое местечко, признался, что готов пройтись по головам любых противников, лизнуть любое указанное место, лишь бы добиться своего. В конечном счете, утверждал он, жизнь коротка, и мало кто знает, каким образом люди получают посты. При этом он ввернул что-то о никчемности убеждений и принципов. У него оказался чрезвычайно гибкий позвоночник, который проще согнуть до предела, чем носить мешки или долбить мерзлую землю...

В Морозове я увидел пожирающее его желание преуспеть. Он шел к своей цели.

Я помнил эпизод с комсомольским собранием и совсем не стремился к встрече с холеным Морозовым, который станет похлопывать меня по плечу, приговаривая:

«А помнишь?»

Однако сегодняшние размышления по поводу гипертрофированной подозрительности заставили по-другому взглянуть на улыбчивого парня с выпуклыми глазами.

Черт его знает! Может, я ошибался?

Запершись в своей каюте, Морозов суетливо готовился к самой опасной операции. Из прорехи в поролоновом матраце вытащил пояс, надел на себя. Ощутив тяжесть, покрылся холодной испариной.

Выносом монет всегда занимался пугливый кретин Кучерявый; Морозову ни разу не приходило в голову поинтересоваться, как соучастнику удается так долго быть непойманным. Ощутив степень риска, Морозов ослабел от волнения. Левое колено лихорадочно задрожало. Он стал хватать то одну, то другую вещь, не соображая, что делать дальше.

До него уже докатилась новость о монетах, найденных на прогулочной палубе. Он понял, что пьяная болтовня Кучерявого не была беспочвенной — недомерок занялся на свой страх и риск коммерцией. Были монеты настоящими или фальшивыми — значения не имело. На проходной будут трясти. Как быть? Что делать?

Морозов вскочил и направился к Кучерявому. Спохватившись, вернулся, снял пояс, сунул на прежнее место.

Долго выжидал, не желая, чтобы его увидели у двери второго механика. Наконец решился постучать. Никто не ответил. Выждав немного, крутнул ручку. Безуспешно. Из каюты — ни звука. По всей вероятности, Кучерявого там не было.

Заглянул в машину, полагая, что Кучерявый несет за кого-то вахту, но встретил лишь любопытствующие взгляды мотористов.

Снедаемый беспокойством, побрел к себе. Какой же все-таки подонок Кучерявый! Взять нагадить, выйти из налаженной системы из-за каких-то там нервов! Сволочь!

В каюте плюхнулся на кровать, стал грызть от досады ногти. Что делать? Что делать? Рискнуть? Слишком опасно. Но и оставлять монеты на судне нельзя. Мало ли что может произойти?

И тут счастливая мысль пришла на ум. Вскочил и стал лихорадочно набивать портфель грязным бельем. Повеселев, даже принялся фальшиво насвистывать какой-то мотивчик. Он понимал, что здорово рискует, ибо в предстоящей авантюре слишком много «если», но интуитивно предугадывал успех.

Все зависело от его реакции и от кое-чего существенного.

Кто как поведет себя, кто как посмотрит, улыбнется или нахмурится — все имело значение, все должно было быть использовано. Предстояло сыграть на тонких струнах чувств и недомолвок. Партия трудная, но почти выигрышная. А золото на судне оставлять никак нельзя. Отсутствие радиограммы, найденные монеты, предстоящий повторный досмотр на проходной, все предупреждало — опасность!

Приходилось импровизировать.

Не в лучших условиях.

И как ни подбадривал себя, как ни настраивался на успех, желудок сжимало, свист перехватывало, хотелось тишины и кефира.

* * *

В нашей пыльной резервной комнатушке, расположенной рядом с проходной, я снял со стола стулья, открыл двери, ведущие к причалам.

Тарасов послал пока что меня одного, предварительно проинструктировав и пообещав прислать Никитина, как только тот освободится от подвалившей срочной работы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: