— А вон раздевалка, — сказала она. — На эти крючки он вешал свое пальтецо. Потом взбегал вон по той лестнице. Войдем? Поглядим?
— Нам надо спешить.
Теперь она и вокруг поглядела, чтобы понять, угадать, как тут было, когда он был маленьким, мальчишкой был.
— Тут все у вас сносят, — сказала. — Скоро вы и не узнаете свои бедовые места. Смотри, этот дом напротив разрезали пополам. Смотри, вон на стене квадрат обоев, вон синяя полоса лестничного марша, а ступеней уже нет, их срубили. А завтра и дома не будет. Что за дом? Что за люди? Может быть, тут жила девчушка, которую он любил.
— Тут у меня друг жил, — сказал Геннадий. — Сейчас он в «Спартаке», в команде мастеров играет. Вы любите… ты любишь хоккей?
— Верно, говори мне — ты. Ну люблю, ну не люблю. Когда как. Я не знаю, что это такое — любить хоккей или там футбол. Гладиаторы, современные гладиаторы. Зрелище. И часто жестокое. Ты занимаешься этим?
— Занимался.
— А боксом? Самбо?
— Когда служил, стал разрядником по самбо.
— Это хорошо, это просто здорово. Если на Рема вдруг кто-нибудь нападет, а ты будешь рядом, то защитишь его. Скажи, ты ведь согласился быть его защитником?
— Я в телохранители к твоему Кочергину не нанимался.
— Обиделся! Быть защитником возле какой-то резиновой кругляшки — это для тебя почетно, а заступиться за замечательного человека, если вдруг на него нападут хулиганы, — это тебе кажется стыдным.
— Он и сам еще может за себя постоять.
— Еще как! Был один случай. — Она просто вспыхнула от удовольствия, вспоминая: — Мы вышли раз из ресторана, ну и ко мне пристал очередной пошляк. Если б ты видел, как он его кинул в сугроб.
— Значит, вы с зимы знакомы?
— Хочешь сказать, что я давно его знаю и могла бы уже понять, что не все у него, как у священника? Говори, говори, я же вижу, что ты истомился, желая предостеречь меня. Ты совсем такой же, как моя мама. Вам бы только предостерегать! — Она усмехнулась, глянула как-то странно на него. — Ну, мотивы все-таки у вас разные, как я чувствую. Гена, милый, та девочка маленькая, которая стояла с тобой, а потом побежала, — она очень славная, поверь. И не отвергай ее любви. Советую. Ну, а мой Рем — он не святой, я знаю. Он — деловой человек, я это давно поняла. Теперь они так сами себя называют, те, кто умеет жить. Да, что-то он там творит со своими партнерами. Я — тебе, ты — мне. Известно. Учти, это всеобщий теперь закон. И даже самые-самые, поверь, из тех, что денно и нощно, на всех собраниях и со всех трибун толкуют нам о нравственности, им это по долгу службы полагается делать, так вон они тоже… Да что толковать?! Не наивный же ты мальчик. Не слепой же.
— Что — тоже?
— А вот… А вот мой директор театра, глазки с поволокой, вальяжный, торжественный, а он, говорят, живет все-таки не на свои… ну пятьсот, ну шестьсот рублей в месяц, — куда как пошире живет. Откуда деньги берутся? Говорят, он что-то там комбинирует с театральными билетами, вошел в долю с распространителями билетов. Фу! Не грязь ли? Ведь он проповедник у нас, он пьесы обсуждает, ему положительного героя подавай. Раз зазвал меня в свой кабинет, выставил какого-то пойла, стал подходить, изгибая стан. Я повернулась — и в дверь. Или вот на вечеринке одной я собственными ушами слышала, как знаменитый писатель кричал на знаменитого режиссера, что тот его обобрал. Не читай мне мораль, Геннадий. Ты — честен? Ты — трешки не берешь?
— Не беру.
— И глупо! А вообще-то ты славный парень. — Она остановилась, поманила его к себе пальчиком, а когда он подошел, прижалась губами к его щеке, помедлила, будто раздумывая, и соскользнула губами к его губам, к уголку его онемевшего рта. Шепнула, губами у губ: — Не люби меня, Гена, я плохая, плохая… — Оттолкнула его, пошла, снова став величавой, отдавая ветру свою тунику. Сыграла сценку. А парень онемел и онемело побрел за ней, таща громадную, нарядную, из цветных прутьев корзину. Раб шел за своей хозяйкой, сопровождая ее на рынок — в мясные, в овощные ряды.
18
О кино, ты — мир! О цирк, ты — мир! О рынок, ты — мир!
Они вышли к кинотеатру, к цирку и к рынку затем. Проходя мимо афиш, Аня оживилась:
— Надо обязательно сходить в панорамный! Пойдешь со мной?
— Пойду.
— И в цирк. Сто лет в нем не была, а люблю. Сходим?
— Сходим.
— Однажды, совсем девочкой, я была в цирке с родителями. И запомнился тот цирк. Потом уже взрослой ходила, уже актрисой. Но запомнился тот, когда была девочкой. Помню, было страшно и прекрасно. Я во все тогда верила. Представляешь, во все. Ко мне подошел клоун, это был Румянцев. Представляешь, сам Румянцев? Он положил мне руку на плечо. Сказал: «Какая красивая девочка». Он даже не улыбнулся, серьезно так поглядел. Может быть, он благословлял меня, как думаешь? На лицедейство, на муку эту и счастье… Ой, мне обязательно надо позвонить маме! Непременно! Когда пойдем назад, ты напомни мне, чтобы позвонила. Напомнишь?
— Непременно.
Они вошли в главный рыночный павильон. Их сразу заметили. Ее.
Черноволосые джентльмены, картинно стоявшие на ступенях, локаторами повели за ней свои рентгеноскопические глаза. Их говор гортанно-голубиный замер. Какое-то всеобщее «ц» пронеслось среди этой публики. Его, Геннадия, они не замечали. Только она вошла, взошла на сцену.
Здесь терпко пахло. Все смешалось — и тонкий запах цветов по правую руку, и дурманящий запах дынь, яблок, слив, винограда — по левую. А еще и укропом повеяло, малосольными огурцами — этот запах шел из павильона напротив. И вот все это смешалось, и все это, аромат этот, живой, сладкий, терпкий, острый, — он как бы приветствовал Анну Лунину, обнимал, выстилался перед ней, сам себя выхваляя и предлагая.
— Сперва мясо, — сказала она. — Бегом в мясной павильон. Мы опаздываем. — Она оглянулась на Геннадия, нарочно протянула к нему руку, чтобы все эти джентльмены знали, что она защищена, чтобы не вздумали подойти к ней (еще чего недоставало!): — Геннадий, да не плетись же!
Они быстро прошли через павильон, где были овощи и где народ был иной, не княжеского рода, все больше женщины стояли у своего товара — у кабачков, цветной капусты, баклажанов, малосольных огурцов, у особенно пахучих гор лука, укропа, петрушки.
Скорей, скорей мимо этих рядов, к ним они еще вернутся. Сперва — мясо. Но как бы быстро Аня ни шла тут, ее и здесь приметили. Все женщины, даже старухи, а уж о молодых и говорить нечего, все повели за ней глазами. Геннадий посмотрел вместе с ними: как хороша она была в своей поспешности, целеустремленности. И как расступались перед ней, хотя толкучка тут была. Расступались. Он даже поспевал в образовавшийся проход. Он был с ней, с этим считались.
Мясной павильон был пустоват. Тут торговля уже подходила к концу. Опоздали, явно опоздали они, если, конечно, не довольствоваться какими-то жалкими остатками, этими поникшими ошметками мяса, уныло распластавшимися на прилавках. Опоздали? Аня вошла, остановилась, глянула сочувственно на продавцов при таком унылом товаре — и свершилось чудо. Лишь глянула — и чудо. Маленький, чернявый, лысо-кудрявый молодой человек, с топориком, в белом окровавленном халатике, вдруг как-то разом подрос, подпрыгнул, что ли, да так в прыжке и замер, и высокий — он, как оказалось, на цыпочки встал, побежал навстречу Ане.
— Сколько? Чего? — Он было глянул ей в глаза, но прозрачность их его смутила. Он, мясник этот, смутился.
— На семерых, — сказала Аня. — Вырезку. Да вы сами знаете.
Он — знал. Он кинулся к своей окровавленной колоде, он куда-то нырнул, мелькнув утлым задом, он откуда-то извлек большой сверток, с проступью свежей крови.
— Для себя берег! Ничего не жаль! Аня Лунина, так?! Узнал?!
— Узнал, узнал. Сколько?
— Ничего не жаль! — Похоже, он хотел отдать мясо даром.
— Нет, нет, милый, пальто не надо, — усмехнулась Аня.
Не обиделся, снес усмешку, только опять маленьким стал.