Священник чуть нахмурился, но не возразил. Грин заговорил о Иване, о крестике и еще каких-то вещах ритуального толка; градус разговора снизился. Иван слушал вполуха и думал.
Отец Николай, похоже, не был наставником Грина. Между Грином и священником существовала некая очевидная связь, действительно, похожая на связь солдата с врачом; они друг в друге нуждались, но приоритеты имели совершенно разные. Ивану вдруг показалось, что батюшка, пожалуй, боится Грина — и уж совершенно точно боится тех сил из темной реальности, среди которых Грин существует.
Священник не может не общаться с Грином, подумал Иван. Это — его профессиональный долг. Но он не хочет общаться с Грином. Ему неприятно.
Отца Николая отвлекли бабуси в платочках. Они говорили громко и разом; худенькая, носатая старушка, распространяясь об «охальниках, которым что церковь, что кабак — все едино», с плохо скрытой ненавистью посматривала на молодых людей. Грин не стал никого перебивать, усмехнулся жестко и печально, кивнул головой, как отвесил церемониальный поклон, перекрестился и пошел прочь.
Иван догнал его у церковной лавки.
— Держи крестик, — сказал Грин прежде, чем Иван успел задать вопрос. — Надень. И пошли отсюда… пока. Потом к бате домой зайдем, я ему позвоню, договорюсь.
— Мне не очень хочется, — сознался Иван. — Неудобно.
— Неудобно штаны через голову надевать, — хмыкнул Грин. — Нам нужна поддержка по его ведомству. Я больше не мочу тварей при нем — у него нервы еще слабее твоих — но он меня молиться научил, понимаешь? Мы же — дураки невежественные, мы в этом смысле — круглый ноль…
— Но он боится…
— Что б ему не бояться, — Грин откровенно улыбался, обозначив ямочки на щеках. — Я вампиршу завалил в церковном приделе; он знает, что их святая земля или святая вода сами по себе не останавливают. А раньше, хоть и говорил, что главное — вера, все равно, похоже, думал, что и мулек хватит.
Вышли из храма. Пасмурный день никак не хотел светлеть, зимняя хмарь висела над городом. Снег успел потемнеть, но, едва начав таять, снова смерзся в грязные глыбы, а наледь выглядела синяком на исколотой вене. Мир, больной и холодный, ненастоящая весна, обманная весна, декабрьский март, темный и полумертвый — и из всех запахов наиболее отчетлив бензиновый перегар. День похож на сумерки, утро похоже на вечер. Ивану стало зябко.
— Ты праведник, Грин? — спросил он, когда стояли на трамвайной остановке и курили.
Грин коротко рассмеялся, промолчал.
— Ты воюешь за всех? — снова спросил Иван. — И за этих трепаных бабок, которые к твоему Богу никакого отношения не имеют, в смысле — понятия не имеют, как это «любить ближнего»?
Грин пожал плечами.
— Вообще-то, мне наплевать, — сказал он. — Я Богородицу люблю. Очень. А тварей ненавижу. И все. И не доставай меня своей философией. Трамвай идет.
Грин позвонил в одиннадцатом часу.
— Ты бы сказал своему вежливому товарищу, что для бесед существует день, — заметила мама, передавая трубку. — Я, конечно, понимаю все, но тут уже не Кавказ…
— Ты чего так поздно? — сказал в трубку Иван, совершенно автоматически, просто под мамину диктовку.
— У тебя склероз начинается? — саркастически осведомился Грин. — Сегодня — полнолуние. Я с пяти жду твоего звонка. Ты, вообще, как, собираешься идти или передумал?
Иван немедленно затошнило.
— Иду я, иду, — сказал он хмуро. — Просто мама недовольна, что я по ночам…
— Ванюха, сколько тебе лет?
— Я же сказал — иду.
— Уже темно. Через полчаса я за тобой заеду, — гудки.
Иван повесил трубку.
— Мам, — сказал он, — я ухожу.
— Куда опять на ночь глядя? — мама действительно была недовольна.
Мама всегда была страшно недовольна, если Иван собирался отсутствовать дома. Мама с трудом и только под папиным нажимом пережила его службу в армии и его командировку в «горячую точку». Когда Иван вернулся домой, мама вздохнула с облегчением, оттого что ее мальчик теперь будет проводить вечера в кругу семьи, как это было до армии, будь она неладна. И вот теперь — Грин.
— Мама, мне двадцать лет, — сказал Иван, понимая, что это звучит неубедительно.
— Для меня ты всегда будешь моим маленьким Ванюшей, — сказала мама, и это прозвучало убедительно на все сто. — Ты уже забыл, что такое Питер. Ты вернулся с войны целым, слава богу, и я никогда себе не прощу, если какие-нибудь подонки пырнут тебя ножом в подворотне.
— Послушай, мама, но мне нужно…
Глаза мамы наполнились слезами.
— Знаешь, мой дорогой, — сказала она с вселенской печалью в голосе, — я ничего не имею против твоих армейских друзей, но мне кажется, что этот молодой человек…
— Знаешь, — перебил ее Иван жестко, насколько смог, — этот молодой человек был командиром моего отделения. И был ранен, почти смертельно, вытаскивая нас из-под обстрела. Я уж не говорю — раза три спас лично меня. У него никого нет, он живет один, и не вполне оправился от ран. Я могу посидеть с ним вечером?
Мама резко изменила тактику.
— Ты не говорил мне об этом раньше.
— Чтобы тебя не расстраивать, — буркнул Иван.
— Как нехорошо с твоей стороны, Ванюша, что ты до сих пор ни разу не пригласил его к нам, — сказала мама с укоризной. — Мне очень жаль, что я до сих пор не знакома с твоим другом. Ты сам говоришь, что ему грустно в одиночестве вечерами — а что ты сделал, чтобы это изменить? Вы ведь пьете вместе, так? А куда лучше было бы посидеть в домашнем кругу, выпить чайку с пирогом, послушать музыку, побеседовать… Папа отпросился бы пораньше. А то можно позвать Лидочку с подругой…
Иван представил себе Грина в семейном кругу. Ему почему-то стало нехорошо, но он кивнул.
— Хорошо, только в другой раз. Сегодня мы уже договорились.
Мама вышла с удовлетворенным видом. Иван принялся одеваться. Но не успел он застегнуть молнию на куртке, как мама появилась из кухни с пакетом.
— Вот, держи, — сказала она гордо, не смотря на слабые протесты Ивана. — По крайней мере, вы не будете закусывать тухлыми кильками. Я знаю, что это такое — посиделки мужчин в одиночестве. Бери, бери — еще спасибо скажете.
Иван взял пакет и вышел на лестницу. Мама стояла в дверях до тех пор, пока не закрылись двери лифта. В лифте Иван заглянул в пакет.
В большом пакете лежали два сравнительно небольших свертка: в одном обнаружились ветчина и сыр, нарезанные ломтиками, а во втором — пончики в сахарной пудре, еще теплые через пергаментную бумагу.
У Ивана случился кратковременный припадок сдерживаемого истерического хохота, из лифта он вывалился, согнувшись вдвое, но на лестнице успокоился и из подъезда вышел уже с серьезной миной, думая о том, как Грин выскажется по поводу пончиков.
Рыжая «копейка» уже стояла напротив подъезда. Грин курил рядом с машиной.
— Что это у тебя за багаж? — спросил он весело.
Иван опять согнулся крючком.
— Пончики… с сахарной пудрой… — выдавал он сквозь смех. — От мамы… приманка…
— А вот и шиш им, а не приманка, — Грин отобрал у Иван пакет и закинул на заднее сиденье. — Им ни к чему, они хищники, а нам пригодится. Передай привет маме — святая женщина.
— Это тебе приманка, Грин! — корчась от смеха, простонал Иван. — А не вампирам! Это мама хочет заманить тебя в наш семейный круг!
— Точно, святая, — ухмыльнулся Грин, садясь за руль. — Ну, что встал? Пора-а в путь-дорогу…
Вечер валился в ночь.
Зимняя темень, в которой плавали фонари, в центре города была менее непроглядна, чем в новостройках, но с празднично освещенного помпезного Невского свернули на Лиговку, в холодный неуют среди обшарпанных стен. Здесь фасады бывших домов таращились темными глазницами, а стриженые тополи напоминали девочек-сирот — по колено в грязном снегу. Иван пал духом, и старался только не слишком это показывать.
Грин вел машину на очень умеренной скорости. Давал всем редким ночным странникам его обгонять, щурил глаза, насвистывал «Прощание славянки» и очень внимательно глядел по сторонам. Иван сидел рядом и боролся с холодом в животе.