Вот мой мэтр начал болеть вскоре после – это было плохо. Я так огорчался. Он хорошо учил, руку мне поставил навсегда, в анатомии разбирался, как ас… Общаться с Бонифатио было приятно на редкость… никогда он меня не дёргал, не боялся, не задавал дурацких вопросов и слюни не пускал; я спокойно жил рядом, рисовал, слушал, как он Писание читает, грелся… Знаешь, я мэтру, бедняге, даже свою кровь пару раз в вино подмешал – из-за того старого поверья, думал, он поживет подольше. Но ему только на недельку полегчало, а потом он просто умер и всё.
Под конец Бонифатио со мной говорил так мило… Что я – его маленький товарищ, надежда, что я, де, имею руку-сердце-глаз такие, как надо, разве только благочестия не хватает. Что возвышенные предметы у меня выходят приземлённо, зато в низких, де, сквозит истинная благодать. Что я ему в последние годы был вместо сына – и все такое… Перед самой смертью проговорился. «Я, дружочек, – шептал, в жару уже, – знаю, что у тебя иномирная сущность. Ты живешь у меня уже пятнадцать лет – и все мальчик, все юный, лицо как у невинного отрока, только глаза бесовские… Даже если ты выходец из преисподней и послан во искушение – я-то от тебя никакого зла не видел… Вот сейчас, когда я лежу колодой и никто не пришел воды подать и простыню сменить – будь ты истинным бесом, давно бы вернулся в ад, а не сидел бы с умирающим… Давай помолимся за мою бедную душу!» Я помолился. Истово. Хорошо понимал, что мэтру сейчас до невозможности хочется думать, что со мной все в порядке. А он прослезился и говорит: «Надеюсь, что за твою заботу Вседержитель тебя простит, только покайся». Я пообещал покаяться. Я бы ему сейчас что угодно пообещал, я даже за священником сбегал, чтобы он не боялся умирать. Надо сказать, что Бонифатио особенно и не боялся: верил, что уйдет в другой мир, где будет писать Вседержителя с натуры. Дорого бы я дал, чтобы тоже верить! Любил его, да…
Ладно, не веришь – и не надо.
А потом моего мэтра закопали в землю, и дом отошел гильдии художников – что-то он там, оказывается, напортачил с завещанием. Я тогда в бюрократии стада ничего не смыслил и не понимал, что такое «юриспруденция» – так вот объяснили раз навсегда. В мое жилище приперлись какие-то бесцеремонные животные, ходили, пялились на картины, мебель руками хватали – а один, тварь красномордая, попросил, чтобы я ему чердак показал, и облапал меня на лестнице так, что и епископу далеко. Разило от него при этом, как от козла, который учуял козу и уже нацелился.
Я его убил на чердаке, спустился, не торопясь, сказал его дружкам в гостиной, что ему вид из окна понравился, собрал свои этюды, пару рубашек – и ушел.
К вечеру меня уже искали по всему городу, как выходца из преисподней. Солдаты-жандармы-добровольцы из горожан посмелее рыскали повсюду, высунув язык – с факелами, пистолетами, саблями и священными реликвиями. Считалось, что меня можно убить святой водой и что я испугаюсь благословленного изображения – вот же идиоты, право! Я мэтру помогал эти самые изображения доводить до ума, когда приходило много заказов, а за святой водой, бывало, сам в храм ходил – там старый священник меня знал и наливал.
Я в одночасье стал таким пугалом, что любо-дорого. Придется, думаю, пока все не уляжется, жить по чердакам и подвалам, впроголодь, на улицу особенно не высовываться, а то и вовсе перебраться в другой город, где никого из наших нет. Так бы и сделал, если бы не одна женщина.
Она жила поблизости от художника, видела меня иногда. Звалась Мелиссой. Не старая еще, но уже не первой молодости. Тогда люди жили лет до сорока пяти – пятидесяти, и тридцать лет для человеческой женщины года считались серьезные. Вдова. И выглядела ничего. Чистенькая такая, мягкая, розовая, волосы с рыжинкой. Я ее не трогал и вообще по соседству никого не трогал, чтобы нервничать не начали. Наевшийся лев просто так антилоп не пугает. Пусть себе пасутся.
Никогда не замечал, чтобы она интересно пахла. Так себе букет, как все женщины. Когда уходил голодный на охоту, она уже спать ложилась, а когда возвращался сытый – ее запах мне уже совсем не казался чем-то выдающимся. Тем более, что она обливалась фиалковой водой. Но общался я с ней очень любезно, потому что она для моего мэтра Бонифатио молока отливала.
И вот вечером, у городских ворот мы с ней вдруг встречаемся. Она меня узнала, хотя я надел плащ с капюшоном, и только что за шиворот не схватила. Я решил, что она вообразила себя воином божьим, и сейчас заорет, но убивать мне было совершенно не в жилу в тот момент, потому что везде люди толпились; ну, думаю, сейчас будет драка.
А она мне говорит, воркующим таким голоском, с придыханием:
– Эльфлауэр, тебе, бедняжка, из-за этой злой напраслины жить сейчас негде?
Я растерялся.
– Да, – говорю.
Она меня чуть ли не грудью к стене прижала.
– Это ведь неправда, что ты вампир? – говорит.
– Да, – говорю. – В смысле – неправда, конечно, – а что прикажешь отвечать?
– Ужасно, – говорит, – ужасно. Пойдем пока ко мне, а потом что-нибудь придумается. Я постараюсь заменить тебе мать, бедный ягненочек.
Бедный рысёночек, думаю, дорогая овца. Ну хорошо, пойдем, я голоден. И киваю.
Стражник ей:
– Госпожа, все в порядке?
А она:
– Да, уважаемый. Вот, встретила племянника, – и улыбается.
Пришли к ней. Она на стол вытащила кучу человеческого корма, травы всякой и жареного мяса – мне даже дурно стало. Запах жареного мяса очень не люблю, ассоциируется со смертью, с костром, в общем, жутко противно. Так что, как всегда, взял бокал с вином, сижу, отпиваю по крохотному глоточку. А она придвинулась чуть ли не вплотную, дышит мне в висок, и вдруг говорит:
– Я догадывалась, что ты – дитя Князя Преисподней, Эльфлауэр. Теперь я убедилась окончательно – ты ведь не ешь, потому что питаешься кровью?
Я чуть вино не выплюнул. Посмотрел на нее, думал, она меня заманила, чтобы сдать жандармам или инквизиции – а она уже готова. Глазки масляные и пахнет вполне хорошим ужином.
– Правда, – спрашивает, – что убитый вампиром обретает вечную жизнь по ту сторону смерти?
Я немного растерялся, сразу не сообразил, как ответить, хотя знал, что в стаде бытует такое поверье. А потом подумал – пусть верит. Пригодится.
– Да, – говорю. А от нее несет жаром – люди и вообще-то теплее нас градусов на пять или шесть. Мне всю жизнь кто-нибудь из добычи говорил, что у меня руки холодные, как у мертвеца, но это капризы обмена веществ. А соседке, видимо, представилось, что я и вправду ходячий мертвец из этих дурацких баек. Глаза у нее сделались, как блюдца, а зрачки – с королевский золотой червонец.
– Ты самое прекрасное создание на свете, – говорит. – Ах, Эльфлауэр, испей меня – и давай разделим Вечность!
Ничего себе, думаю. Ах, ты, нахалка. Другие, все-таки, на время хотели меня заиметь, а этой навсегда понадобилось. Пока мир не взорвется. Круто.
Я хотел ее сразу убить, чтобы наказать за нахальство. Но потом подумал, что мне жить негде, а уходить из города – значит мыкаться по стране в поисках брошенных охотничьих угодий. Подумал и решил: ладно, буду ей пока подыгрывать, а там посмотрим.
– О, – говорю, – Мелисса, мое сокровище, мой бесценный друг, я не могу ввергнуть твою чистую душу в бездну адову! – и делаю страдающе-очарованную мину. – Ты не знаешь – там холод и мгла. Тебе придется пройти через смерть и бродить со мной во мраке, питаясь кровью. Я не вынесу вида твоих страданий!
Она прослезилась.
– Ах, Эльфлауэр, – говорит, – ты так благороден! Это так прекрасно! Но я прошу тебя, мой темный ангел, попробуй это принять. Я буду твоей хранительницей, ни одна живая душа не узнает о том, что ты получил приют под моей крышей – а когда мы окончательно поймем друг друга, ты сделаешь меня своей вечной возлюбленной.
Я сидел, слушал и поражался. Меня так впервые в жизни решили прибрать к рукам. До сих пор я думал, что предел – это епископ, но его я все-таки спровоцировал, а тут никаких провокаций, чистая, ничем не замутненная жадность, помноженная на инстинкт и еще усиленная страхом.