Хотя я, конечно, блюл территориальные традиции, и любил Хэчвурт, и было приятно жить неподалеку от Мириам, надеясь снова встретиться, и нравилось сотрудничать с издательством. Тогда как раз вошли в моду истории про моих сородичей, муть, конечно, голубая, страшная и слезливая, да еще и суеверная – но я все равно начал шикарный сериал «Крик в темноте», из чистого принципа. Там речь шла про вампира, очень, конечно, такого мистичного, встающего из гроба – и про то, как он дружит с человеком. Я этот комикс посвятил своему учителю, мэтру Бонифатио, о котором изрядно скучал иногда, но герой у меня был композитор, страшно религиозный. И они с вампиром иногда там вели забавные беседы про мораль, чего, по-настоящему, у меня, конечно, не было никогда, а потом композитор влюбляется в женщину, которую вампир прикинул в добычу. Ну и у него всякие там душевные коллизии, вроде того, сдать ли товарища инквизиторам из страха за подругу – все такое. Сентиментально вышло, но симпатично. Композитора я рисовал с того маленького флейтиста, которого жалел потом, а вампира облизал, как смог, сделал ему одежду совсем не той эпохи, а примодерненную, широченный плащ, высоченные ботфорты, вороные кудри чуть ли не до задницы, медальный профиль и мрачный шарм. И клыки длиной с мизинец, которые не втягиваются в челюсть после еды, а постоянно его украшают, как барса. В общем, с моими сородичами этот герой и рядом не лежал. Это называлось «фэнтези».

Я очень веселился, когда рисовал. Только закончить не успел. Жалко.

Самое весёлое, я ж сразу заметил, что за мной следят. Мне только в голову не пришло, что это кто-то из стадных охранников. Я думал, что он – очередной маньяк.

Во-первых, мне было не привыкать стать замечать, что добыча первая начала меня преследовать. Такое на моей памяти и с женщинами, и с мужчинами бывало. А во-вторых, запах-то от него шел самый, что ни на есть, характерный: адреналиново-эндорфиновый коктейль. Я таких пачками пил.

Поэтому я и не думал прятаться или удирать. С чего бы? Я привык к тому, что не царское это дело. Я никого не боюсь. Это меня должны бояться. Если я не погиб во время мировой войны, во время атомных бомбардировок, то что мне сейчас-то может грозить? В общем, несколько их недооценил.

Ну и вот, когда ощутил, что этот мальчик – молоденький был, милый, кстати – уже дозрел до кондиции, я подошёл поболтать, а он меня немедленно пригласил прокатиться. И то, что он меня за город позвал, к себе в уединенное местечко, тоже отзывало маньяком. Я пошёл, даже с удовольствием.

А дальше там чистая хрестоматия была: дом, гараж. В гараже удобно, его мыть легко; из маньяков каждый третий норовит тебя в гараж зазвать. Чудно показалось, что оттуда пахнет живыми людьми. Я подумал, что он собирается развлечься вместе с приятелем: совершенно типичный стоял душок, адреналина, пота, страха, злости – ну и плюс человеческой гаражной техники. Я даже решил, что у меня нынче отменная закуска выдалась – одного убью сразу, чтобы второй впечатлился, а второго – после уютной беседы за бокалом кровушки. Так и вошёл, конечно.

А тот, кто был внутри, меня встретил. Если бы пулей – это пустяки, как я понимаю. Но он был хорошо подготовлен.

Огнемётом. Струей напалма.

Я инстинктивно прикрыл лицо – но это слабо помогло. Все равно, везде был огонь, я вдохнул огонь, вокруг был огонь, некуда было деться от огня! Мне было так больно – я понятия не имел, что мне может быть настолько больно! И никак не сбить пламя. И уже хочется умереть поскорее, потому что невозможно долго это терпеть. А меня вдруг окатывают чем-то, отчего пламя спадается, но делается еще больнее – и я падаю на пол и сворачиваюсь в комок, но мне больно прикасаться к полу, мне больно прикасаться к самому себе, мне больно везде, мне хочется орать, но я не могу, потому что я сжег легкие и гортань…

Люди меня хватают за руки и за ноги и защелкивают металлические браслеты, соединенные цепочками – я еще успеваю понять, что могу порвать эти цепочки, как нитки, но не стану дергаться, потому что запястья сгорели до кости, а лодыжки целее, но тоже обгорели – и мне дико больно от того, что они меня тормошат, а от боли у меня путаются мысли.

Они потом меня тащили волоком к закрытому автомобилю какой-то стадной службы; я слышал, как тот парнишка, с которым мы сюда приехали, который меня подставил, говорит кому-то:

– Кошмар какой! Ты прав, Оли, они – не люди, люди так не могут. Смотри – эта тварь еще трепыхается!

А Оли, которого я не видел, отвечает:

– Это что! На нём это всё зарастет, если не дожечь его до конца. Этот паразит – всем паразитам паразит, его так просто не прикончишь!

И еще кто-то, кого я не видел, сказал:

– Смотрите, парни, вы давали подписку. Мы с вами избавим человечество от этого ужаса, но город должен спать спокойно.

А машина уже в пути, ее трясет, я валяюсь на полу, мне больно, жутко больно, я хочу орать, но хриплю, они пинают меня ногами, я хочу умереть прямо сейчас же – и не умираю, не умираю, не умираю… Мой бедный разум – как свеча, вспыхивает-гаснет, вспыхивает-гаснет, и я его умоляю погаснуть совсем, но понимаю, что этого не будет…

Бр-р-р! Я понимаю, что волноваться от собственных воспоминаний смешно, но, честно говоря, смешно сейчас, когда все уже в порядке. Тогда мне было не до смеха. Долго.

У нас – чудовищная память клеток. Чтобы убить такого, как я, его надо разрезать на мелкие кусочки, взорвать гранатой, сжечь дотла, растворить в кислоте. Если бы скотам хотелось, они сожгли бы меня напалмом. Они не стали. Мне придется мучиться ужасно долго.

Тогда я вспомнил матушкины рассказы про одного нашего сородича в подземелье дворца. Люди обожают кого-нибудь мучить. Они тащатся от чужой боли. Они мучают животных, друг друга – я для них совершенно идеальный вариант.

При желании меня можно мучить годами.

Странно, право, но я уже потом узнал, какой там запах. У меня сгорела слизистая оболочка ноздрей вместе с нервными клетками, это было чуть ли не хуже, чем потеря зрения. Я вижу обонянием не меньше, чем глазами, глаза у меня для света, обоняние для темноты – и для психологических экзерсисов. Поведение добычи можно очень хорошо понимать и предсказывать по гормональному фону.

Ну, конечно, случаются проколы – но это дело опыта.

У меня остались только слух и осязание – от которых легче не становилось. Я тогда предпочел бы, чтобы осязания у меня не было совсем. Сквозь дикую боль я чувствовал, как люди сдирают с меня обгорелые тряпки вместе с клочьями кожи, как фиксируют меня на какой-то жесткой плоской поверхности. Руки и ноги в нескольких местах – холодными и широкими металлическими кольцами, поперек туловища – металлическими обручами. Я понял, что они меня боятся до невозможности, даже сейчас, когда я совсем не боец.

Когда-то я видел в документальном фильме, как стадо буйволов валяло в пыли, пинало и перекидывало рогами мертвого львенка. Но мне было совершенно не до шикарных аналогий. Я дышал обугленными клочьями легких, почти не дышал – каждый вдох был пыткой, кислорода в тканях едва хватало для питания мозга. У меня из-под обгоревших век текли слезы, жгли сгоревшее лицо, как струйки кислоты. Меня так основательно прикрутили к этому – столу или могильной плите – что я не мог даже положения сменить. Правда, спина сравнительно уцелела, но все равно было больно, больно, больно!

Они ходили вокруг и что-то делали со мной. Они воткнули иглу в вену у меня на бедре – им моя кровь понадобилась! Хватали меня руками. Тыкали какими-то странными штуками. Приклеили электроды к вискам:

– Смотри, Лонни, какая амплитуда! Мозг полностью активен, не угодно ли?

А Лонни смеялся, но нервно:

– Оно размышляет, как бы отвязаться и тебя сожрать!

И еще кто-то рядом сказал:

– Ему нужен укол обезболивающего.

Лонни и тот, кто обсуждал электрическую активность моего мозга дружно прыснули, и Лонни сказал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: