Она не посмеялась надо мной. Не спорила. Не пыталась меня образумить. Просто пошла мне навстречу. В следующую встречу я рассказала доктору про Капитана, которой орет у меня в голове. Я поверила, что она не поднимет меня на смех. Раз уж она сумела понять, за что я люблю гулять под дождем, то, наверное, не скажет, что мои разговоры о Капитане это одни глупости. И она действительно так не сказала. Она и на этот раз сумела меня понять. Вот так, понемножку, мы начали знакомиться друг с другом.

Спустя некоторое время она стала отпускать меня из больницы в дневное время, чтобы я посещала часть уроков в школе. Это было здорово, но в то же время очень нелегко. Нелегко из закрытого отделения, где в порядке вещей вопли и лекарства, привязывание к кровати и запертые двери, переходить к школьному быту, где привычны парты и книжки, где люди учат уроки и болтают на переменах. Это были словно две разные планеты, которые каждый день то и дело с треском сталкивались в моей голове, создавая неразбериху, и управиться с ней было ох, как непросто. Но мне все равно это нравилось. Уж лучше жить в двух мирах — больном и здоровом, которые то и дело сталкиваются, чем оставаться в той реальности, где существует только болезнь, которой ничто не мешает оставаться болезнью. И неважно, что это порождало конфликты в моей голове. Я сама желала, чтобы болезни что-то мешало.

Как-то раз у меня выдал ась беспокойная ночь. Голоса орали, Капитан орал. Это вынуждало меня царапать себя, бить, колотить кулаками куда попало. Слова, раздававшиеся у меня в голове, тонули в неумолкающем грохоте, и все это продолжалось, продолжалось и продолжалось, пока меня не охватила паника. Я начала биться о стены, об пол, об окна, обо все, что угодно, кидаясь на что придется, только бы спастись от этого ужаса. Я рвала на себе волосы, чтобы проделать в голове дырку, через которую мой хаос мог бы вырваться наружу, раздирала себе ногтями грудь, чтобы проткнуть отверстие между ребрами, через которое я могла бы вырвать из груди чудовище, грызущее мое сердце, кричала от отчаяния, чтобы криком прогнать грохот, раздававшийся у меня в голове, кричала от страха, что мир вокруг меня рушится, кричала от боли, пока не умолкла, онемев от ужаса. И два человека удерживали меня, пока я так буйствовала. Сиделка, которую я очень полюбила, и мой доктор. Они держали меня час за часом, всю ночь напролет. В тот период у меня от всех лекарств начала сдавать печень, поэтому на какое-то время мне пришлось отменить химические препараты, и я уже дошла до той стадии, когда на меня не действовали никакие разговоры. Конечно, какие-то слова за эти часы были произнесены, но я их уже не могу припомнить, потому что в голове у меня звучало столько всего другого. Но я знаю, что эти люди не бросили меня, они были рядом и не оставили меня сражаться в одиночестве. И я знаю, что несмотря на то, что уже прошли долгие часы, что была уже ночь, а я не оставляла попыток покалечить себя, они ни разу не попытались сделать что-то, что причинило бы мне боль. Это меня удивило. Они не злились. Они не прибегали к жестким приемам, чтобы заставить меня «взять себя в руки». Напротив, они делали все возможное, чтобы не причинить мне вреда, не сделать больно. Я помню, как доктор показывала сиделке, как ей лучше держать мои руки, чтобы останавливать мои движения «в момент их зарождения» — доктор говорила при этом, что так они с сиделкой смогут избежать необходимости применять силу и не причинят мне нечаянно боль. Я не могла понять, что заставляет их волноваться о таких пустяках. Я заслуживала, чтобы мне сделали больно, я желала боли, голоса терзали меня. Капитан терзал меня, я не понимала, с какой стати они заботятся о том, чтобы не причинить мне боли. Это было глупо, бессмысленно, необъяснимо, и это было невероятно хорошо!

Постепенно хаос улегся, и я наконец заснула. Они ушли, но перед уходом мой доктор сказала мне, что завтра ей, как всегда, нужно быть на утренней летучке, несмотря на то, что она не спала всю ночь, а от меня она ожидает, что я тоже, как всегда, пойду завтра в школу. И я сделала так, как она сказала. Это не было наказанием. Она предъявляла ко мне те же требования, что и к себе самой, она ожидала от меня, что я справлюсь с трудностями и поведу себя нормально, она спокойно потребовала, чтобы я сохраняла надежду. Сейчас тебе плохо, но это пройдет. Завтра ты снова придешь в школу. Жизнь продолжается, несмотря на тяжелые кризисы. Нет, это было не наказание. Это была награда.

Вообще-то я была слишком молода для этого отделения, и мой доктор никогда об этом не забывала. Мне еще не исполнилось восемнадцати лет, и потому она не хотела применять по отношению ко мне механические средства принуждения, даже когда у меня случались буйные приступы. Она считала, что я для этого чересчур молода, и говорила, чтобы в случае необходимости меня держали руками. Детей нельзя связывать ремнями. Думаю, что санитаркам это не очень-то нравилось, ведь из-за меня у них прибавлялось много лишней работы, однако они поступали так, как она велела. Впоследствии мне не раз приходилось лежать связанной, и хотя сначала меня это очень пугало, скоро я научилась спокойно относиться к такому обращению, которое служило для моей же безопасности, так как сила применялась в этом случае лишь для того, чтобы помешать мне покалечить себя и дать мне передышку. Мне это по-прежнему не нравилось, но я стала понимать, что это необходимо. И все же я рада, что при первой госпитализации мне не пришлось испытать на себе привязывания к кровати. Ведь мне было всего лишь семнадцать лет, а в этом возрасте, какой бы ты не вымахала, ты все еще остаешься ребенком.

Мне хотелось остаться в этом отделении. Мне было там хорошо, и я чувствовала, что меня лечат. Но это было отделение острых психозов, и вскоре меня перевели в другое место, где, как мне сказали, будет лучше: там, дескать, работают лучшие специалисты и гораздо больше возможностей. Мне сказали, что там я получу соответствующее лечение и мне станет лучше. Но в новом отделении я столкнулась с насилием, противостоянием и наказаниями. Там меня взяли в жесткий оборот, начав со мной бессмысленную борьбу, чтобы добиться полного послушания. У них была такая теория, что когда на меня нападает буйство, нужно применять болевые приемы, которые должны меня успокоить: считалось, что я перестану воевать с окружающими, если мне будет достаточно больно. Разумеется, это была безумная теория. За исключением, может быть, разве что пощечины для снятия истерического припадка, физическая боль вообще не оказывает никакого воздействия, когда речь идет о страхе. От боли страх только усиливается, боль никогда не оказывает успокаивающего действия. Казалось бы, это должно быть ясно без объяснений, но не тут-то было. По вечерам я тихо плакала, закрывшись с головой одеялом, и тосковала по моим сиделкам и лечащему доктору. Я стыдилась своего горя, понимая, что они вели себя просто так, как положено профессионалам, что личные отношения тут были не при чем и, значит, я просто не имею права тосковать и плакать по ним. И все равно плакала. Я горевала об этой утрате, вспоминая о них, как о каких-то чудаках. В моем новом отделении все, казалось, были согласны с моими голосами, которые говорили, что я заслуживаю всего самого худшего. Это было мне понятнее, чем доброта, но доброту я все же вспоминала с надеждой. В той больнице считали, что я достойна чего-то лучшего. Я в это совершенно не верила, но всегда помнила, и это воспоминание служило мне утешением.

В области психиатрического здравоохранения связь между тем, что говорится, и тем, что происходит на деле, зачастую еле просматривается. Во время болезни мне приходилось сталкиваться с тем, что за мной приходила полиция, меня насильно забирали из дома и отвозили куда-то, где мне совершенно не хотелось находиться, меня запирали там, обыскивали, отбирали у меня часть моих вещей. Мне говорили, что я все неправильно вижу и неправильно понимаю, и что меня не выпустят, пока я сама этого не признаю. Мне приходилось мириться с множеством всяких правил и ограничений, среди прочего — с ограничениями на пользование телефоном, на свидания, на радио и телепередачи, на какие бы то ни было контакты с другими людьми. Это делалось для моего же блага, и порой такие насильственные меры бывают необходимы, чтобы защитить человека от самого себя. Но все равно трудно поверить, чтобы такой подход мог давать больному чувство защищенности, чтобы он способствовал доверию и побуждал к открытости. «Мы насильно забрали тебя, посадили под замок, ты находишься у нас в полном подчинении, и мы все за тебя решаем, так что можешь не напрягаться, полностью положившись на нас: мы бесконечно тобой дорожим и будем заботиться о тебе, мы желаем тебе только добра». В такой ситуации ты сразу чувствуешь: тут что-то не так, и при других обстоятельствах никто не принял бы это как должное. От жертвы никогда не требуют, чтобы она доверяла своим похитителям и во всем на них полагалась. Никто не ждет от преступника и не требует, чтобы тот смиренно доверился полиции, а от узников совести не ожидается, чтобы они беспрекословно приняли точку зрения диктатора. Так как же тогда можно требовать от находящегося в состоянии помешательства, ранимого, напуганного и подозрительного человека, который, как известно, не способен навести порядок в своих мыслях и воспринимать социальные связи, чтобы он осознал, что мы, причиняя ему страдания, желаем ему только добра? Этого невозможно требовать. Но мы, тем не менее, требуем. Потому что так легко забываем о том, что надо бы посмотреть на вещи и с другой стороны. Мы-то знаем, чего мы хотим и что задумали, мы знаем, что искренне желаем помочь, а не навредить. Для нас очевидно, что никаких волков, инопланетян, заговоров и орущих голосов вообще нет, и потому мы так легко забываем о том, что как бы мы ни были правы в своем мнении, для другого наша правда ничего не значит, поскольку он ее не разделяет. Пускай я знаю, что желаю тебе добра, но это знание не имеет никакого значения, ибо пока я не сумею передать его тебе, ты все равно не будешь мне доверять. Доверие нельзя навязать насильно. Чувство защищенности не внушишь по приказу. Доверие надо сперва заслужить. Чувство защищенности возникает у нас в процессе человеческого общения, оно связано с отношениями между нами и другими людьми. Для меня заявления о том, что мне «желают добра» и что «это — больница» оставались пустым звуком. В то время я готова была признавать, что по коридорам больницы и школы бродят волки, я ежедневно выслушивала приказы незримых диктаторов, которые были для меня реально существующими личностями. Такие абстрактные понятия и суждения, как, например, «больница — это место, где людей лечат», потеряли для меня всякий смысл. Я знала, что другим людям в больнице помогали, но в то же время знала, что общепринятые правила больше не действуют. Я уже не могла полагаться на обобщающие или абстрактные суждения, потому что мир перестал быть тем, каким он обыкновенно был прежде. Теперь мне оставалось полагаться на людей, с которыми я встречалась. Понятно, что чувство уверенности легче приходило ко мне там, где мне уже доводилось убеждаться в хорошем к себе отношении, и труднее в таком месте, которое было связано для меня с воспоминаниями о плохом обращении, однако, в конечном счете, решающее значение имела конкретная ситуация, а хорошее или дурное впечатление могло изменяться под влиянием контакта с конкретными людьми.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: