Я брожу по нашему маленькому городку и думаю об Акимушкине. Под ногами шуршит редкая опаль с кустарника и малорослых деревьев. Над головой звезды мигают. Крупные, как яблоки. У нас, на севере, они мельче. Где-нибудь далеко-далеко пронесется метеорит, и я думаю: «Чья это заветная звездочка погасла? Может, какой-нибудь парень подарил своей любимой, А теперь нет его, подарка».
Иногда падают звездные дожди. Это красиво. Об этом есть даже стихи:
Порой мелькают над горизонтом огоньки сверхзвукового истребителя.
Ночь полна огней, приглушенных звуков, вздохов. Неправда, что ночью замирает жизнь. Именно в это время я услышал однажды тихую песенку Коли Акимушкина. Хотя и пелось в ней о «тоске-печали», но безысходной грусти она не рождала, Светлая, душевная исповедь о чистой любви. Только большой жизнелюб способен на это. Ведь любовь — олицетворение жизни. Коле кажется, что поет он только для себя. Но это не так. Я тоже слушал его. Да что я! Вон взметнулась занавеска на окне девичьего общежития, показались две головки: беленькая — Доры Нечаевой и черная — Иры Хасановой. Девушки знаками подзывают Валю, что-то говорят ей, но та остается в глубине комнаты. Стоит как скованная. Она, конечно, тоже слышит Колю, но думает, наверно, об Андрее. Занавеска опустилась.
«Ночь. Ноченька. Ночушка», — читал я где-то и теперь повторяю эти слова, беспричинно радуясь. Впрочем, не совсем беспричинно: сегодня отослал Людмилке письмо в ответ на ее открытку, вспомнил Подмосковье, лес, наши прогулки по чаще.
Лес начинался неподалеку от ее дома, сразу же за асфальтовой дорогой. Сначала шел кустарниковый подгон, среди которого красовались медно-красные стволы многолетних сосен. Потом лес начинал густеть, лишь изредка попадались старые огнилки да свежие пни, клейменные лесничим: видно, жуки-древоточцы сгубили стволы и, чтобы зараза не перекинулась на другие сосны, больные пришлось порушить.
Были и просеки — узкие длинные коридоры, тянувшиеся в лесную сутемь. По обочинам буйствовали травы, поднимались зеленые резные крылья папоротников, черемушник и калинник. А за ними опять шли сосны, ели, иногда мелькали белоногие березки. Возле одной из таких лесных балерин нас сфотографировал Леня, младший брат Людмилы. Я прислонился к березе, а улыбающаяся Люда вскарабкалась мне на плечи. Тоненькая, стройная, в красном платье с белыми пятачками, она смотрит на мир нетронутой свежести и дивится: до чего хорошо!..
Видишь, Коля Акимушкин, что наделала твоя скромная песенка: и песок мне не песок, а хвойный наст; и пустынные акации — не маленькие деревца, а роща моей любви; и безвкусный пустынный воздух кажется мне удивительным напитком — пьешь не напьешься.
А еще мне хорошо нынче потому, что Гриша, вопреки моим ожиданиям, не стал отказываться рыть в песках окопы, траншеи, укрытия для машин и людей. Мне было всегда немного неудобно за него, такого неприспособленного, со странными взглядами. Может быть, теперь он поймет наконец, что источник творчества — деяние, а не просто созерцание…
Мне приятно и то, что Галаб Назаров остался за командира взвода вместо лейтенанта Семиванова. Мы почти одногодки с ним, а ему доверяют вон какое большое дело! Сегодня он попробовал сдвинуть состав расчета на один номер.
Третий работал за второго, второй за первого, а первый за старшего. Это оказалось не таким простым делом, каким оно представлялось нам на комсомольском собрании. Здесь штурмом не возьмешь. Заряжание произвели в два раза медленнее положенного.
— «Давай-давай» не подходит? — лукаво спросил Саша Новиков. Он и сам знал, что не подходит, но не мог удержаться от вопроса — очень уж ребята приуныли.
— Надо каждому крепко усвоить то, что он обязан делать за соседа, и самостоятельно тренироваться, — решил сержант.
С ним согласились и приступили к делу. До этого Назаров сам работал за третьего номера. Теперь он подошел ко мне:
— Попробуй.
— Что?
— За Новикова сработать.
— А что я должен делать?
— На вот, почитай обязанности. — И протянул мне толстую книгу в красном переплете.
Как он действует, третий номер? Листаю книгу…
Читаю дальше. Так, понятно. Теперь можно попробовать за Новикова. Тороплюсь и, конечно, делаю промахи. Ребята подшучивают надо мной, но все-таки помогают управиться с новыми для меня обязанностями.
Перерыв.
Мокрые выходим из окопа. И соседи выходят. Тоже тренировались. Глядим на белый свет и улыбаемся: рады.
А «белый свет» все еще прекрасен, хотя ноябрь перевалил далеко за половину.
— А у нас, на Тамбовщине, — проводив глазами лебяжий косяк, мечтательно сказал Новиков, — скотину на зимний постой загнали, по деревням бабы забивают кур, гусей да уток к праздникам. У нас и Седьмое ноября празднуют, и Михайлов день, и Филипповки, и Юрьев день, и зимний Георгий…
— Сколько же у вас праздников? — засмеялся Галаб.
— А почти каждый день в эту пору. Делать нечего — вот и празднуют, — балагурил Новиков. — Хозяйкам лишь бы мужей посытнее накормить, спиртным угостить — все, глядишь, поласковей будут. Ну а те и рады — Матренин ли день, Гурия ли — был бы предлог.
Саша мечтательно вздохнул:
— Люблю предзимье. Первые, еще незябкие морозы, звонкий ледостав, пушистый иней… В детстве в ноябре я всегда выгонял домового, облизывал косточки на куриных именинах, слушал воду.
— Как?
— Очень просто: тихая вода — хорошая будет зима; шумная — жди жгучих морозов, бурь с посвистом, языкастых метелей…
— А я ни разу не видел настоящей зимы, — сожалеюще произнес Галаб Назаров.
— Ты много потерял, старшой, — ответил Саша. — Сыплются тонкие белые звездочки, а ты идешь по первому снегу, дышишь во всю грудь и печатаешь следы: хруп, хруп, хруп. Понимаешь, никто еще не ходил, ты — первым. Тишина кругом первозданная. Крикнешь: «Ого-го-го!» — далеко летит, дробится эхо. А ты слушаешь. Слушаешь самого себя.
Саша сладостно потянулся.
— Или на коньках выйдешь первый раз. Лед под тобой цвенькает соловьем: тюи-тьи, тюи-тьи… Шапку сдвинешь на макушку, пригнешься и летишь стрелой. Сердце вот-вот от счастья выпорхнет, щеки горят на ветру, а ты летишь по стонущему льду, прибавляешь и прибавляешь скорость, и кажется, что ты уже не на пруду, а где-то в межзвездье, и не деревенский мальчишка, а сам бог…
А с горки не катался? У-у! Я, бывало…
— Тянешь? — неожиданно спросил Герман Быстраков, первый номер в расчете.
— Что тяну? — не понял Новиков.
— Перекур. О секундах-то забыл… Пошли в окоп.
Встали, будто надышались зимней свежести от Сашиных рассказов.
— Пошли.
В ракетном окопе снова послышалась команда:
— Расчет, боевое положение!
И все пришло в движение: люди, ракеты, пусковая установка. Солдаты тренировались, брали за горло время, ставшее не отвлеченным понятием, а предметным, ощутимым до каждого мгновения. И тот, кому оно не давалось, стискивал зубы, ворчал, бранился, но продолжал погоню за ним.
Глава четырнадцатая
Я не был здесь летом, но и сейчас, осенью, эта площадка вызывала у меня чувство настороженности. Ничего не боялся только старший техник-лейтенант Бытнов. Я не раз видел его на площадке в обычной одежде, в то время как все остальные в своих специальных костюмах были похожи на фантастических марсиан.
Как-то вечером, когда я заканчивал свое очередное самостоятельное занятие по ракете в техническом классе, ко мне подошел Другаренко:
— Посмотри, — сказал он. — Подойдет?
Это был чертеж навеса, вернее, цветной рисунок, выполненный довольно искусно.