— Трагедия — в унижении, — спокойно сказал Борис, стойко выдержав взгляд Грача. — Вам приходилось испытывать? Нет? А мне приходилось. В период культа.
— Трагедия не в этом, — запальчиво сказал Грач. — Мне говорили: ты винтик! И я радовался. Даже гордился. Мне говорили: рядом с тобой враг народа. И я верил. Вот в чем трагедия.
— Это было проклятое время! — воскликнул Борис. Глаза его сверкали злостью, щеки горели.
— Я слышал топот тяжелых сапог по лестнице, — негромко продолжал Грач, будто Борис вовсе и не произносил ни одного слова. — Шум отъезжающей машины. Плач женщины. Мертвую тишину до следующей ночи. И снова шум машины. И крик ребенка.
— Да! — обрадованно сказал Борис, будто давно и безнадежно ждал именно этих слов Грача. — Все так и было!
— И был Днепрогэс, — произнес Грач так проникновенно и горячо, что Ромка вздрогнул. — И первая колхозная борозда. И Комсомольск-на-Амуре. И любовь. И радостный смех. И песни, с которыми мы шли в бой.
Борис ссутулился, растерянно разглядывая Грача, словно увидел перед собой совсем другого человека.
— Без прошлого нет ни настоящего, ни будущего, — продолжал Грач. — Для того чтобы взлететь, нужна стартовая площадка. Кто сказал, что наши довоенные годы — сплошная цепь ошибок? Нет, наше утро не было хмурым и мрачным. Тучи? Были! Ветры? Тоже были! Но солнце! Солнце Ильича согревало наши души. Мы боролись, мы строили и побеждали.
— Все это ясно, — перебил Борис.
— Если это — в сердце, — уточнил Грач.
— И все-таки среди людей вашего поколения было немало таких, которые запросто мирились с подлостью, — упрямо сказал Борис.
— Да, почему вы молчали? — вдруг заговорил Ромка. — Смотрели в замочную скважину? Из-за занавески? И радовались, что топот сапог — мимо? — Ромка, волнуясь и спотыкаясь чуть ли не на каждом слове, забросал Грача вопросами.
— Дети — борцы, отцы — приспособленцы, — подхватил Борис.
Туманский, до этого, казалось, безучастно листавший какой-то журнал, вскочил со стула и пошел к двери. Никогда я еще не видел его таким гневным. Лицо словно окаменело, и на нем, чудилось, какой-то невидимый скульптор молниеносно высек упрямую глубокую складку, прочертившую вертикально весь лоб. У двери он приостановился, обжег Бориса возмущенным взглядом и твердо, раздельно, чуть ли не по слотам сказал:
— Вы меряете жизнь со дня своего рождения. А нужно — с двадцать пятого октября семнадцатого года!
И, не ожидая ответа, вышел, резко хлопнув дверью. Мы притихли.
— Ты опрашивал, молчал ли я, — после томительной паузы опросил Грач Ромку и подсел поближе к нему. — Да, молчал, — Грач безуспешно пытался привести в порядок непокорные, падавшие на лоб волосы. — И верил: в нашей стране зря не арестуют.
— Какой же вы писатель? — приглушенно спросил Ромка. — Неужели вы своей душой не чувствовали, что допускался произвол, несправедливость? Почему же молчало ваше сердце?
Борис закивал головой, поддерживая Ромку и одобряя его.
— Сердце? — тихо переспросил Грач. В его голосе не слышалось ни одной нотки оправдания, он говорил спокойно и искренне. — Сердце не молчало. Оно говорило лишь одно слово: люблю. Свою Родину. До последнего вздоха. Как свою мать. Ты хорошо знаешь, как мы ее любили. И как защищали. И если бы арестовали меня и пришел мой смертный час, то последними моими словами были бы слова: Родина, партия, народ.
Грач остановился, словно ожидая новых вопросов Ромки, но тот молчал.
— И никакой культ личности не в силах был поколебать эту любовь.
— Любовь к Родине — это чудесно, — заговорил Борис. — Но к чему этой любовью оправдывать именно то, что вы решили оправдать? А может, вы, именно вы, писатель Грач, видели, как в «черного ворона» сажали моего отца? И радовались, что обезврежен еще один так называемый враг народа.
— Дело тут не во мне, — сказал Грач. — Ты вправе думать о Граче все что угодно. Тем более что подлецы были и раньше, встречаются они еще и сейчас. Но кто клевещет на старшее поколение, тот клевещет на самого себя. Потому что лучшее в детях — от их отцов.
— Знакомый метод дискуссии, — криво усмехнулся Борис. — Сейчас вы скажете, что я лью воду на мельницу империалистов. И что пою с чужого голоса. Да я за свою страну…
— Зачем же ты передергиваешь? — перебил его Ромка. — Ты же прекрасно понимаешь, о чем идет речь!
Борис все так же кисло улыбался, и я заметил, что даже такая улыбка, похожая на гримасу, не смогла исказить его красивого самоуверенного лица.
— Трое против одного, — развел он руками. Я почувствовал, что он хочет все перевести в шутку. — Хорошо еще, что лейтенант Ежиков немного поддержал. А то бы все против меня.
— Мы не против тебя, — улыбнулся Грач. — Мы за тебя.
Он так подчеркнул это «за», что каждому стал понятен смысл сказанного: мы хотим, чтобы ты стад нашим единомышленником.
— Спасибо, но я разделяю все, что вы здесь говорили, — искренним тоном сказал Борис, — А острые вопросы — это хворост для яркого костра. Иначе какая же может быть дискуссия. А так мы познали истину. И во-вторых, посмотрели, умеете ли вы доказывать свою правоту. Оказывается умеете, и блестяще.
Борис жадно выпил стакан воды с клюквенным экстрактом и сказал, что ему пора ехать.
Так и закончился этот разговор. Возможно, мы продолжили бы его, но приближался боевой расчет. Перед отъездом Борис отвел Ромку в сторону, и они минут двадцать о чем-то говорили. Проводив Бориса, Ромка был молчалив, бледен, возбужден, а когда я попытался его развеселить, неожиданно спросил:
— Славка, скажи, ты был близок с девушкой? Ну, совсем близок?
— Нет, — признался я. — К чему это ты?
— Да так. Один друг рассказывал. Девушка сама к нему пришла. И осталась у него. На ночь.
— Врет он, этот твой друг.
— А может, и не врет.
— Ну, если не врет, значит, девчонка такая. Распущенная. Водятся и такие.
— В том-то и дело, что не распущенная.
— А что же? Характер добрый?
— Она сказала: «Все равно атомные грибы сделают из нас уродов. Или из наших детей. К чему же все эти условности? Все гораздо проще». Скажи, полюбил бы ты такую?
— Нет. А о ком это ты?
— Ну, к примеру, полюбил. И узнал, что она встречается с другим. Ты все равно любил бы ее?
— Ты что, сумасшедший? Да она сгорела бы от моей ненависти.
— А ты любил уже?
— Как тебе сказать. Нравились мне девчата. Ну, Лилька Тимонина, например. Еще в восьмом классе.
— Да нет, по-настоящему. Как Грач.
— Откуда ты взял, что Грач любил?
— Здорово живешь! Он же сам сегодня об этом читал.
— Ты думаешь, он о себе?
— Аксиома.
— Нет, как Грач, наверное, еще не любил. А ты?
— Не знаю, — смущенно ответил Ромка.
— А что ты думаешь о Борисе?
— Он называет себя реалистом, — ответил Ромка. — Говорит, что не витает в облаках и держится за грешную землю.
— Пошел он со своим реализмом, — рассердился я. — Послушаешь его, так жизнь противной становится. И верить никому не хочется.
— Все это так, — тряхнул кудлатой головой Ромка. — Только одни слова еще ничего не говорят. А бывает, что они — своего рода щит. Мой бог — практика.
Ромка замолчал, взял полевую сумку и ушел проводить занятия по тактике. Вернулся он часа через два, густо покрытый белесой солончаковой пылью. Сбросив с себя гимнастерку, он долго возился с сапогами и отправился умываться. Потом в одних трусах улегся на койку, блаженно потянулся и сказал восхищенно:
— А Туманский каков! Железная логика. Просто не ожидал. Говорит, с двадцать пятого октября семнадцатого года. Аксиома! Вот припаял так припаял!
ЕЩЕ ТРИ СТРАНИЧКИ ИЗ ДНЕВНИКА
Кажется, я нарушаю обещание оставить в покое свой дневник. Тем более что всякий дневник, конечно, не предназначен для всеобщего обозрения. И все же я не могу не привести еще три странички. Еще три — и ни одной больше. Одиннадцать я уже приводил, значит, это будет —