А как зверски ругал геологию: «не наука, а миллион гипотез», «у двух геологов по одной проблеме три разных мнения». Кипятился: «Все к черту, зовут в трест. Кабинет, телефончик, обеденный перерыв. Буду давать ценные указания».
Лишь теперь я понял, что так ругать, как ругал он, можно только то, что самозабвенно любишь.
— Представьте себе, — вдруг вмешался Грач, сердито и в упор уставившись на строгого представителя. — Мурата вы не тронете ни единым пальцем. Слышите, это говорит вам Грач. Иначе в самые ближайшие дни вы прочитаете в одной из центральных газет самый злой фельетон из всех, какие когда-либо появлялись на свет. И клянусь вам, ваша фамилия будет фигурировать там не меньше двадцати одного раза. Надеюсь, вам уже приходилось читать мои фельетоны?
Кажется, ничто так не подействовало бы на строгого представителя, как эти слова Грача. Он сразу сник и растерянно сказал:
— Что вы, что вы, товарищ Грач. Мы ценим вашу популярность. И мы разберемся. Мы знаем начальника партии товарища Мурата как работника, который…
И пошел. Он выдал Мурату такую характеристику, на основании которой, будь моя воля, я бы назначил Мурата по меньшей мере заместителем министра.
Но я все-таки здорово отвлекся. Те, кто читают мои записки, конечно же, вправе спросить меня, чем же закончился поиск нарушителя границы, который так неожиданно совпал с драматическим событием в лагере геологов.
Представьте себе, нарушителя задержали Теремец и Леонид. Когда Леонид пошел по следам, обнаруженным Новеллой, где-то на полпути к заставе он встретил Теремца. Тот сильно хромал, он тоже шел по следу. Так они вдвоем задержали и доставили нарушителя на заставу, вызвав вертолет. Вскоре нарушителя отправили в отряд. Много позже, когда острота событий, внезапно обрушившихся на нас, немного ослабла, мы спросили Туманского, что за птица этот лазутчик.
— Очень, очень любознательный тип, — ответил Туманский. — Ему до смерти хотелось сунуть свой нос в хозяйство Мурата. Темный лес!
Я уже говорил, что Новелла совершила подвиг. А как назвать то, что совершил Борис?
Мурат показал мне дневник Бориса. Почти все страницы блокнота с описанием обнажений на маршруте, по которому в последний раз пошла Новелла, были исписаны четким, красивым и аккуратным почерком.
— Так не бывает, — сказал Мурат. — К середине маршрута, а тем более к концу устаешь как дьявол. Руки от напряжения начинают дрожать. Тут не до красивого почерка, Тут буквы пляшут как после доброй чарки. Так не бывает.
— Значит…
— Доверяй и проверяй, — продолжал Мурат. — Мой контроль предельно прост. В ходе своего маршрута два-три раза пересекаю маршрут практиканта. Затем беру его дневник и полевую карту и сравниваю со своими данными. И если вижу, что там, где у меня, к примеру, обозначены граниты, а у него известняк или песчаник или же элементы залегания пластов не соответствуют действительности, значит, он там не был. В нашей работе основное — честность. Смертельно устанешь в маршруте, зубами землю грызи, а фактический материал добудь! Иначе на кой черт мы здесь нужны?
Когда Мурат проверил полевую карту и дневник Бориса, оказалось, что тот пошел на прямой обман. Он не дошел даже до середины маршрута, зато доложил, что все исполнил, «как по нотам». Больше того. Примерно так же поступал он и прежде в своих маршрутах. Утром Борис отходил от лагеря на километр-другой, выбирал себе место «поуютнее» и, сидя на одном месте, описывал весь маршрут. Затем, выспавшись, свежий и не уставший, возвращался в лагерь и страстно, горячо и красноречиво рассказывал о результатах своей работы. Однажды на него натолкнулась повариха Ксюша, которая пошла за ягодами. Но она промолчала. Когда же она узнала, что, по существу, Борис в какой-то степени виноват в гибели Новеллы, то рассказала Мурату об этом случае.
Терпение Мурата лопнуло. Он припер Бориса к стене фактами, перечеркнул все его маршруты, отстранил от работы и сказал Ксюше, чтобы она использовала его для заготовки дров и чистки картошки. Борису же прямо сказал, что о всех его «художествах» сообщит в институт.
Реакция Бориса на все это была бурной и омерзительной. Я как раз был в лагере и видел эту картину. Когда Мурат объявил ему о своем решении, он громко зарыдал. Стал умолять о снисхождении.
Вокруг него неподвижно стояли геологи. Обросшие, в изодранной одежде, они с омерзением смотрели, как хлюпает и растирает по лицу слезы здоровый двадцатилетний парень, который любого из них смог бы свалить ударом кулака. Гнетущую обстановку немного разрядила собачонка, которая с лаем выскочила из палатки и вцепилась с визгом в полу плаща Бориса.
А небо было безоблачным и бездонным, таким, каким оно бывает в горах ранней осенью. Горы стояли все так же величаво и гордо, словно им не было никакого дела до того, что происходит у людей.
Я смотрел на Бориса и вспоминал Новеллу. Что же тебя потянуло к этому человеку, гордая и веселая девушка? Почему ты не искала Ромку, нашего чудака Ромку, который теперь уже никогда не полюбит так, как полюбил тебя?
Я возвращался на заставу, взволнованный и грустный. Ведь мне предстояло рассказать Ромке о Борисе, в которого тот все-таки еще верил.
Наша служба только начинается, думал я. Но мы уже многому научились. И самое главное — научились разбираться в людях. Впереди — новые трудности. Но тот, кто сделал первый шаг, сделает и второй. Обязательно!
Мне отчетливо слышались слова Мурата:
— Будем работать! Ведь это же не горы, а таблица Менделеева! А люди! В каждом живет Новелла…
ПУСТЬ ВСЕГДА СМЕЮТСЯ ГЛАЗА!
По небу неслись облака, но чудилось, что несутся вовсе не они, а Луна, дерзкая, смеющаяся Луна, гордая своей свободой.
Накануне отъезда Ромки с заставы мы слушали с ним «Лунную» сонату. Я ловлю себя на том, что начинал свои записки с музыки Бетховена и заканчиваю ею, но хочу сразу же предупредить, что делаю это без всякой заданности. Просто уж так выходит, что всегда, когда мне бывает радостно или горько, я ставлю на медленно вращающийся диск любимую пластинку и слушаю ее бессмертный голос.
Да, давно уже нет Бетховена. Придет время, не будет и нас с Ромкой, не будет Мурата и Туманского, вполне возможно, что не будет и границ на земле. А музыка, нечеловеческая музыка гения будет звучать все в новых и новых сердцах, звать людей к счастью и свету.
Отъезд Ромки был для меня полной неожиданностью. Как-то я застал его одного в нашей комнатушке, что-то сосредоточенно писавшего.
— Уж не рапорт ли? — решил пошутить я.
— Угадал, Славка, — отозвался он. — Аксиома.
— Ты что? — вдруг, будто током, ударила меня внезапная догадка. — Уж не с границы ли решил удирать?
— С границы? — переспросил меня Ромка. — Я родился не для того, чтобы предавать.
И тихо-тихо, но так, что у меня впервые за все время выступили слезы, произнес:
И мне стало стыдно, очень стыдно за свой нелепый вопрос.
И все же Ромка уезжал с заставы. Он разузнал, что одного из офицеров отряда намечено перебросить на Сахалин, и вызвался ехать туда. Я не расспрашивал его о причинах. Все было абсолютно ясно и без вопросов. Особенно после того, как он сказал мне:
— Ты знаешь, Славка, у меня сейчас какое-то совсем чужое сердце. Совсем не мое сердце…
Что касается меня, то, как я уже говорил, не мыслил себе дальнейшей службы без заставы Туманского. Тем более, что на моих глазах у нас происходили изменения, которые не могли не радовать.
Прежде всего, Кузнечкин неожиданно увлекся следопытством. Он вызвался переоборудовать городок следопыта и, получив одобрение комсомольского бюро, без устали тренировал в нем молодых солдат. Ежедневно на разном грунте он прокладывал три следа — один обыкновенный и два ухищренных. И каждый солдат должен был в течение суток расшифровать эти следы. В особом журнале велся учет результатов. Кроме того, по предложению Кузнечкина на заставе завели журнал «Увидел, подметил — запиши». Все, кто возвращались из наряда, записывали в него свои самые интересные наблюдения. А те, кто шли в наряд, обязательно прочитывали эти строки, так сказать, на всякий случай. Толя Рогалев называл этот журнал копилкой передового опыта.