Я сидел неподвижно, прислушиваясь. Жизнь шла своим чередом. Ничего не переменилось. Так же было вчера, так, быть может, будет и завтра. Опять в сарае будет кто-то сидеть, опять заснет Гришка, и опять будет пугать его этот бас.

Новый караульщик потрогал скобу, присел у дверей и долго стучал кресалом (не моим ли?), высекая искру. Сквозь щели потянуло дымком самосада.

Эй ты! — крикнул я. — Дай покурить.

Дверь отворилась. В светлом квадрате ночного,

мерцающего звездами неба возникла черная фигура полицая.

Що, парень, зажурывся?

Полицай пошарил вокруг ногой и, присев рядом со мной на колесо, достал кисет.

У тебя махорка? — спросил я. — Сверни козью ножку.

А хто ты такий, щоб я… — Он не закончил. — Бачите! Тоби аж рук не розв'язалы! Стий, я зараз… Тильки дывись, не шуткуй, бо зи мною шутки погани. О так!

Ты, знаты, моторный, хлопче… Як ты нашого Гришку приголубыл… — Он тихо рассмеялся. — Аж до цией поры здрыгается, як про тэбэ згадуе. Но ничого, цэ йому на корысть. Хоч вин и недоумок, та дуже злый, колы хтось к нам попадае.

А ты-то чем лучше?

Я? — Он протянул мне цигарку и дал прикурить. — Ось цього не знаю. Мабуть такий же. А мабуть, и ни… — Он помолчал, в темноте вспыхнул огонек. — Слухай, хлопче, а ты ж… Який же ты украинець, та ще з Колыбабинцив, колы ты двох слов по-украинськи сказаты не можешь?

Родился я в Колыбабинцах, а жил в России.

Народывся там? Ни… Потим, як тэбе сюды; штовхнулы, староста разповидал, що в Колыбабинцах тильки и був одын Харченко. Так ты ж не тот. Того мы уси добре зналы.

Я молчал.

Влип ты, хлопче. Дуже влип. Тому ще влип, що колы тут партизаны булы да дидусь Балицкий в плавнях сидел, тоди наш староста трохи тихише був. А зараз…

Что за Балицкий? Не знаю я никакого Балицкого.

Ну, не знаешь, так и не знаешь, — миролюбиво согласился полицай. — Цэ твое дило. Но я про тэ кажу, що ранише, два або три дня тому, староста наш посмирнише був… Партизан-то теперь немае в Кулишивци. Кудысь подалыся, а куды — хто знае…

Он поднялся, затоптал ногой окурок.

Он постоял еще, переминаясь с ноги на ногу, ожидая ответа, что ли, потом вышел, тщательно запер за собой дверь. Снова наступила тишина.

Руки у меня были свободны!

Кто он, этот полицай, с его разговорами о Балицком? Провокатор? Что-то не похож. Зачем тогда было ему развязывать мне руки?

Свободные руки!

Что он там плел о Балицком? Неужели отряд Балицкого ушел? «В ночь на шестнадцатое…» Сегодня четырнадцатое. Или уже пятнадцатое? Значит, Балицкий ушел. Ушел, не получив распоряжения обкома, ушел потому, что я не смог…

Нет, чепуха. Полицай определенно сказал, что при партизанах, два — три дня назад, староста… Значит, они ушли еще два дня назад, когда я был в плавнях…

Но какая разница?.. Наш отряд выступит в ночь на шестнадцатое и будет ждать какой-то поддержки, помощи со стороны Балицкого. А эта помощь, эта поддержка не придет, потому что…

Но руки!.. Руки у меня свободны!

Я поднялся, ощупью нашел штабель кизяка, вскарабкался на него. Несколько кирпичей с глухим стуком посыпались у меня из-под ног. Я замер.

Секунду все было тихо. Потом негромкий бас произнес:

— Гей, хлопче… Що ты там гомонишь?

Ну и черт с ним! Ведь я дотянулся до венца и до поперечного бревна, пересекающего сарай: стена оказалась вовсе не столь уж высокой, а над ней была, очевидно, камышовая крыша, которую будет нетрудно разворошить. Руки у меня свободны, а ночь длинна. Могу я десять — пятнадцать минут, пока придет Гришка, посидеть спокойно и обдумать положение? Ведь теперь мне надо действовать наверняка…

Но ни сидеть, ни думать я не мог. Мысли беспорядочно скакали в голове, сменяя одна другую: я возвращался в город и находил Махонина, потом я снова и снова выползал на крышу и осторожно спрыгивал на землю; я видел Близнюка: «Подсыпем им музычки?» — и опять прощался с Таней; на сельской улице я сталкивался со старостой и одним ударом, хорошим ударом в челюсть, сваливал его с ног. И все это время, заложив руки за спину и крепко сжав их, чтобы унять нервную дрожь, я топтался в темноте, как слепой, натыкаясь на стены и груду, кизяка.

И это нервное, возбужденное состояние подвело меня. Я не слышал, как ушел Петр Васильич и как сменил его Гришка. Я догадался об этом, когда, остановившись на секунду, услышал рядом с собой чье-то дыхание.

Сперва я подумал, что это галлюцинация: ведь я-то знал, что в сарае не было никого, кроме меня. Потом, прислушавшись, я понял, что это громкое, забитым носом, сопение доносится до меня снаружи: кто-то стоит, прижавшись к закрытой двери, прислушивается к каждому моему движению.

Мгновенно спокойствие вернулось ко мне. Я присел возле стены, сжав колени руками. За пятнадцать, может быть, двадцать минут я ни разу не шелохнулся. Сознание улавливало и расшифровывало каждый звук, доносившийся до меня. Я слышал, как скрипнула где-то дверь, как заблеяла в чьем-то хлеву овца. Гришка, переминаясь с ноги на ногу, стоял возле двери. Наконец и он угомонился, присел на колоду, громко, не стесняясь, дернул раз и другой и засопел носом ровно и спокойно.

Я выждал еще десять минут. Гришка, похрапывая, спал. Я поднялся, на всякий случай негромко окликнул его:

Эй, парень!

Чого? — сразу отозвался Гришка.

Это было неожиданно, и я не нашелся, что сказать.

Дай-ка попить, — выдавил я через секунду.

Попить? — переспросил он с ухмылкой. — Ничого, завтра попьешь. Так попьешь, що надовго выстачить…

Воды тебе жаль, сучий сын?

Засов дернулся, и я, схватив колесо, выжидающе встал возле дверей. Но, видимо, Гришка лишь проверил, хорошо ли он закрыт, повозился на своей колоде и опять замер.

Я опустил колесо и снова уселся возле стены. Гришка долго прислушивался ко мне, потом опять стал похрапывать, но я не поддавался на эту его нехитрую приманку. Я ждал.

Прошло много, очень много времени, прежде чем я вновь поднялся, ковырнул ногой груду кизяка. Гришка продолжал храпеть.

Ты! — позвал я.

Он спал.

Сквозь щели сарая слабо пробивался мутный свет. В воздухе стояла холодная предутренняя сырость.

Я ощупал кизяк, осторожно переложил осыпавшийся угол, попробовал руками, не обвалится ли он опять. Штабель был прочен, как кирпичная кладка.

Я взобрался на него медленно и бесшумно, как кошка, увидевшая мышь, подтянулся к балке.

Мне удалось достать ее, я даже повис на ней, но она все же была слишком высока, чтобы забраться наверх, не опираясь ногами в стенку, — это было бы слишком шумно.

Я опять опустился

на

кизяк и стал перекладывать

кирпичи

под ногами. Мне казалось, что я работаю не столько руками, сколько ушами,

так

напряженно прислушивался я к тому, что происходило снаружи. И я старался найти подходящий кирпич, поднять его, уложить на место, пригнать— так, чтобы там, за дверью, не было слышно

ни

единого шороха. Но, очевидно, я увлекся, или Гришка опять перехитрил меня.

Я поднял очередной кирпич и укладывал его, когда дверь внезапно распахнулась и на пороге оказался Гришка. Он стоял в напряженной позе, выставив вперед револьвер, свободной рукой прикрывая живот, вглядываясь в кучу кизяка у меня под ногами. Вероятно, это и выручило меня.

Со всей силой я запустил в него глыбой кизяка, вслед за нею прыгнул ему «а плечи, и мы оба покатились по земле.

Больше всего я боялся, что он закричит, но не знаю, почему — то ли ему было не до крика, то ли я оглушил его кирпичом, — он молчал и лишь сопел, слабо отбиваясь. Мне удалось дотянуться до нагана и дважды сунуть ему по виску. Он дернулся, хрипло застонал и замер.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: